Как-то в ПЕН-клубе вполне серьезные люди, давние мои знакомые, все в годах, седые, вдруг начали меня учить жить, объяснять, что жизнь нынче сложна, и постоянно напоминать о себе, появляться на людях, тусоваться – просто необходимо, иначе забудут или, в лучшем случае, будут блаженным считать.
– Вот и хорошо, – сказал я моим доброжелателям, – пусть меня считают блаженным. Тусоваться мне просто некогда, и охоты нет никакой. Я работаю.
Полагаю, что Шатров, будь он жив, ответил бы так же. И Губанов. И Величанский. Только эти двое – еще и порезче!
Воровское, халявное, рваческое время! Молодой стихотворец, накропав два десятка стишков, уже требует к себе внимания, методично обходит редакции и добивается-таки публикации. Нам, старикам, еще четверть века назад написавшим уже сотни стихотворений, такое и в голову бы не пришло. Своя у нас была этика. Дурным тоном считалось это хождение по редакциям. Что там можно было услышать? То же самое: не подходит. Куда плодотворнее было – собираться вместе, читать друг другу стихи, дарить машинописные наши сборники, беседовать, – ведь и это наше общение было частью творческого горения.
Не случайно Шатров сказал:
– Кто сидел, кто лежал на диване, кто работал в цеху… Я – горел! Это тоже призванье: пригвожденный к стиху.
Но это – в прошлом.
Не воспринята, видать, нынешними «работными людьми» славная наша традиция. Этимология слова «успех» – от суетной мыслишки: успеть. «Засветиться» где-то, помаячить, отметиться. Творчество? Но на это надо золотое время тратить. Плевать на труды! Пусть у тебя хоть на книжонку текстов наберется – тебя та же «кодла» вытащит и издаст. Установка, что ли, из преисподней дана, чтобы не поэзия была, а так, незнамо что, «попса» какая-то? Вот уж, прости Господи, времечко!
И в это безликое и разнузданное «как бы» спокойно, без всякого шума, без общенародного ликования, без восторгов столичных умников-критиков, – словно она и есть и как бы ее и нет для занимающейся в основном проблемами выживания деградирующей псевдолитературной шатии-братии! – с достоинством приходит содержащая двести шестьдесят шесть произведений книга Николая Шатрова.
Очертания неизданных произведений угадываются за каждой белой страницей книги, как за тонкой стенкой. Так и слышится то музыкальный, нестройный их гул, словно большой оркестр неподалеку настраивает инструменты, то более слаженное звучание, то обрывки отдельных фраз. Они будто огорчены тем, что не оказались там, под обложкой, рядом с уже напечатанными стихами.
Происходит это потому, что составителями книги, при всей их любви к поэзии Шатрова, нередко выхвачены отдельные вещи из групп стихотворений, из циклов, из стихотворных сюит, которыми мыслил поэт, – и оставшиеся за пределами издания вещи требуют внимания к себе, хотят восстановить связи, встать на свои места.
Опять непредсказуемость. Уж такое, казалось бы, бережное отношение людей, осуществивших издание, – Феликса Гонеонского и Яна Пробштейна – к каждой строке, каждому слову. Такое искреннее желание обнародовать любимые, годами хранимые в домашних собраниях тексты Шатрова.
Да и тексты-то ведь – очень высокого уровня, просто великолепные. Но между ними – точно зияния. Острая нехватка недостающих звеньев чувствуется – мною, например, хотя составителей я совершенно не корю – они сделали все, что могли. Поместить туда, в эти пустоты, нужные вещи – и все задышит, станет органичным.
Всегда надо понимать – как мыслит поэт .
При всей очевидной законченности, организованности каждого отдельного стихотворения Шатров все же мыслил свободнее, шире, мыслил именно группами стихов, цикличность в его творчестве несомненна. И подлинные книги его – это его творческие периоды.
Писал Шатров «запоем», на одном дыхании, когда на него «находило» (здесь уместно будет вспомнить Чарского из пушкинских «Египетских ночей», с его определением своего творческого состояния), писал много, и стихи шли подряд, одна вещь за другой. Достаточно посмотреть даты под стихами в шатровских рукописях. Достаточно понять, как шла мысль, как развивалось это лирическое, плещущее движение. Сами стихи вели поэта. До такого состояния – шел период накопления. Когда «прорывало» – начинались стихи.
Вот обращение к Музе:
– Он горек, как вода морская, твой неприкаянный покой. Ведь ни на миг не умолкая, ты лиру трогаешь рукой. Я слушаю неясный шорох рифм, прилетающих на зов, и ты присутствуешь при спорах подсказанных тобою слов. Но вот спешишь ты удалиться, владычица судьбы моей, забыть скучающие лица непонимающих людей. И без малейшего нажима, очищены от шелухи, легко, почти непостижимо, в душе рождаются стихи.
Важно для правильного понимания шатровского творческого процесса и такое стихотворение:
– Не пиши чересчур образцово, стихотворец, себе на уме, добивается смысла от слова в тесной клетке строфы, как в тюрьме. Он не ждет вдохновенья, он – мастер. Но поэт, блудный сын Божества, только ты знаешь высшее счастье выпускать на свободу слова!
И еще:
– Но надо в духе осознать присягу царственного слова, тогда ты – подлинная знать и можешь не рождаться снова. Когда ты истинный поэт, тебе до истины нет дела! Ты пишешь потому, что свет твоё переполняет тело!..
Из отдельных лирических стихотворений, как из кусочков смальты, создавалась мозаика, некая целостная картина.
Из соединения отдельных периодов, от самого раннего до позднейшего, возникало впечатление чего-то монументального, цельного, неразрывного, существующего в диапазоне от конкретных реалий повседневности до сложных метафизических исканий.
Своеобразные «сцены жития» с тщательной прорисовкой деталей – вовсе не жанровые картинки, их задача иная, это тоже частицы единого целого, так сказать, впрямую говорящие о земном.
Созданное поэтом здание имеет не только зрительные очертания. Оно буквально пронизано, переполнено музыкой. Говоря упрощенно, каждая «архитектурная» или «живописная» деталь строения – подкрепляется и усиливается фонетически мощным, многоголосым, симфоническим звучанием стихов. Зрительный ряд здесь на равных с музыкальным. Отсюда – уравновешенность, гармония стихов. Нет украшательства. Сдержанность, за которой – буря. Собранность, сфокусированность мыслей и чувств. Нет никакой раздражающей дробности. Обобщение доведено до совершенства. И столько света!
В каждой отдельно взятой вещи – свое «золотое сечение», своя ювелирная работа, найденность, выдышанность, выстраданность. Мастерство такого уровня, что совершенно не замечаешь, как, какими средствами это сделано. Не сделано, а записано. И даже не записано – для объяснения такого творческого процесса и слов-то не подберешь. Да и зачем объяснять?
Опять напрашиваются аналогии с чудом. Поэт – творец – вдохнул жизнь в стихотворение. И вот оно живет уже само по себе. Оно по-своему совершенно. Оно – тоже часть бытия.
– Пиши, когда хочется… О, только тогда! Писательство – творчество: живая вода! Пиши от излишка, иначе конвейер, машинная вышивка, узор по канве. Пиши тучей по небу в простор голубой… И лучше, чтоб кто-нибудь писал за тобой…
Нет статичности. Нет этого лжеспасительного самоуспокоения, хозяйского довольства написанным. Нет этого любования строками, как при замедленной съемке: вот смотри, я сделал, теперь и ты оцени, любуйся, сопереживай. Наоборот: увидел? понял ли? – и дальше, словно в полет.
Написанное стихотворение сразу посылает световой луч следующему, подразумевающемуся стихотворению, вызывает его к жизни.
У Шатрова стихи перекликаются, общаются между собой. Знак превращается в звук. Звук оборачивается знаком. Своя здесь сигнальная система, свой телеграф, собственные средства сообщения. От вещи, написанной в конце сороковых, вдруг перебрасывается мостик в шестидесятые, стихотворение середины семидесятых – аукается с написанным в пятидесятые, и так далее.
Сгустки стихов напоминают кристаллические образования – может, и развиваются они по законам минералов? Нет, что-то иное. Пчелиные соты? Трудно сформулировать.
Мысль никогда не прямолинейна, нет этой дурацкой логики, с шорами, – логическое будто врастает в образное, а там уже сгущается обобщение, и рукой подать до ирреального.
Причем оперирует Шатров всеми составными своей поэтики, своего мышления, своего образного видения – совершенно свободно.
Его ви́дение – виде́ние. То, что собирает воедино все разом. Дает образ времени.
Его слышание – улавливание музыки времени, и внешней и подспудной, тайной, со всеми полутонами, в любом регистре.
Структуры, называемые нами шатровскими циклами, книгами, периодами, очень сложны – своей внутренней насыщенностью, даже затаенностью ее до нужной поры, потому что и при многократном чтении что-нибудь да недоглядишь, не совсем так, как того хотел поэт, воспримешь.
Строка – разворачивает веер смыслов. Строфа – протягивает нити на все четыре стороны света, крестообразно. Стихотворение, перешагивая время, отведенное для его осмысления, одной ногой стоит в минувшем, где оно создано и откуда проще оглянуться назад, к истокам, а другой ногой уже встает на почву будущего.
На всем творческом пути Шатрова стоят эти вехи, маяки, опознавательные знаки – характерные приметы его рабочих десятилетий – сороковых, пятидесятых, шестидесятых, семидесятых годов.
За каждой такой приметой – россыпи, созвездия стихов.
Именно – мир. Под российскими небесами.
И уже некогда думать, гадать – чем же питается эта живая поэтическая материя, куда же направлена корневая ее система – вглубь, в почву, поскольку так доступнее для восприятия, или же вверх, в небо, как это бывает в древних арийских изображениях.
Во всем – движение, устремленность вперед, преодоление земного времени и земного притяжения, выход во Вселенную, в неведомые измерения, в параллельные миры, привычное (как дома!) пребывание в историческом и географическом пространствах, этот отважный прорыв в будущее, эта сжатость и афористичность изречения, как на скрижалях, и вдруг – редкая раскрепощенность, абсолютная свобода с абсолютной точностью найденного слова, эта долговечность написанного, – все, совершенно все, большие и малые, звенья общей цепи, все составляющие этой небывалой музыки, все информационное поле шатровской речи, шатровской мысли, шатровской высокой поэзии, – все это самым естественным образом входит в понятие