Таежный рубикон — страница 17 из 39

И как небольшой, но все же просвет – три года армейской службы в железнодорожных войсках под Благовещенском. Там хоть впервые за много лет удалось отъесться до отвала немудреной, но сытной пищей. Правда, не сразу, а тогда, когда за плечами уже было больше половины этого срока и он вышел из разряда «зеленых салаг». Все бы хорошо, но и там ему просто катастрофически не везло на людей. Будто по воле какого-то злого рока он снова попал в атмосферу неприкрытого чванства и полного пренебрежения к его человеческому достоинству, словно и не было нигде на земле людей незлобивых и внимательных, отзывчивых на чужую боль. Будто на роду ему было написано вечно маяться, быть для всех чужим, никому и никогда не нужным...

Но он выжил. Выжил и сумел при этом каким-то удивительным образом не озлобиться на людей, от которых стерпел столько зла, столько необъяснимой, ничем не оправданной злости, что кому другому хватило бы на три жизни. И бог вознаградил его за долготерпение, воздал ему за перенесенные лишения и боль – послал ему добрую жену.

Познакомившись перед самым долгожданным дембелем с первым встреченным в жизни хорошим человеком, никогда не унывающей хохотушкой Варей, Иван, не раздумывая, переполненный долгожданной светлой радостью, уехал примаком к ее родителям в Ретиховку. И казалось, все тогда повернулось набело, совсем наладилось. Работая в совхозе пастухом, окончил вечернюю школу, а потом и курсы трактористов. И дома у них всегда царил мир и лад. Со временем и с тещей, и с норовистым, неуступчивым тестем удалось найти общий язык. Так продолжалось почти четыре года, пока хмурым апрельским днем не утонули в одночасье родители жены, перевернувшись на лодке в буйное половодье, пытаясь переправить на сухое место последнюю копешку лежалого, заготовленного еще с лета сена для коровы. А следом, буквально через месяц после их похорон, от непонятной, так и не определенной врачами хвори сгорела на глазах любимая Варя, до последней своей минуты крепко сжимая его жесткую мозолистую руку. И он опять остался совсем один...

Пил долго. По-черному. Едва не спалил хату по пьяной лавочке, переполошив соседей. А потом, бросив хозяйство, уехал в город. Однако, промотавшись два года по чужим углам, так и не прижившись среди замкнутых в своем собственном мирке городских обывателей, нашел-таки свое место при старой неказистой церквушке. Несколько лет, изо всех душевных сил смиряя гордыню, готовил себя к постригу, находя особое для себя отдохновение и радость в каждом уроке, в каждой нетяжкой каждодневной, связанной со «служением» повинности, но так и не смог пересилить живущую внутри неутоленную жажду к мирской жизни. Не смог и, по совету батюшки, теперь уже с легким сердцем вернулся в Ретиховку. Вернулся и начал все сначала.

Взял в жены вдовую Марью Субботину. Взял вместе с мальчиком трех лет от ее умершего непутевого мужа. Спокойную, в меру набожную, не соблюдавшую в точности все строгости поста тридцатипятилетнюю женщину. Еще до конца не увядшую, с желанием крепко и отрешенно любить в широко распахнутых, открытых и тихих глазах. Взял и был с ней счастлив, хоть и беды сыпались на них одна за другой. Она все пыталась понести от него, чтобы закрепить новую семью. Но бог детей им так и не оставил. Выкидыши следовали один за другим. А четвертые очень тяжелые роды и вообще стали для нее последними – больше забеременеть не смогла. Да и саму-то врачам в районной больнице едва удалось вытащить с того света. Так и не смогла потом, до самой смерти своей, до конца оправиться от целой кучи бесконечных хворей. Сколько помнил ее, а прожили они вместе – дай бог каждому – тридцать семь годочков, так и оставалась всегда худющей да болящей.

А сыночка ее Петю вырастил Семеныч, как своего собственного. Вырастил и воспитал как мог, по своему разумению. И вышло хорошо – на душевное тепло и ласку отвечал тот всегда только добром. И его, Семеныча, считал всегда не каким-то там чужим приемным, а своим, что ни на есть настоящим родителем. Почитал и любил.

Когда не стало Маши, долго еще и мучительно привыкал Семеныч к обрушившемуся на него вторично одиночеству. Конечно, Петя с невесткой постоянно упрашивали его перебраться к ним в город. Но что там ему, в городе этом, делать-то без давно ставшего родным уютного пятистенка, без огорода, без пасеки, на которой всегда так славно отдыхал душой, без отзывчивых и незлобивых односельчан, с которыми за долгие годы сросся накрепко? Так только – обузой для всех быть, топтаться там безо всякого дела на крохотном пятачке городской квартиры, мешая всем. И Семеныч, как ни просили, не дал себя уговорить. Где же помирать еще, как не в родных стенах? Да и лежать хотел, когда придет срок, в землице рядом с Машенькой на старом поселковом погосте под посаженной своими руками березкой.

Дорофеев

На легковушке мужиков ехали чересчур медленно, потому что корчащийся в полулежащем положении на откинутом переднем сиденье Сыч то и дело громко с надрывом стонал, как только колесо машины проваливалось в очередную выбоину на дороге. Игорь за руль усадил пожилого, считая его наиболее непредсказуемым. А сам сел за его спиной, рядом со вторым молодым ханориком, придавленным откинутым сиденьем, буквально замершим в неудобной позе с позеленевшим от страха лицом.

«И опять косяка упорол! – гвоздила в голове у Игоря неприятная мыслишка. – Не смог вовремя просечь этого лепилу[25]!» Самоуверенно понадеялся на то, что он, как всякий лох на его месте, уже сломался и не способен ни на какой решительный поступок. Конечно, еще не знал тогда, что он хирург, а значит, и нервишки у него – будь здоров. Привык, мужичило, людей кромсать... Да, не знал. Но это же не оправдание. Мог бы лишний раз взгляд его до опупения спокойный перехватить, тогда бы сразу, только порог переступил, стало бы про него все понятно. Ладно, этот богом обиженный Сыч... Тому – простительно. Но ему-то, бывшему менту, который с любой придурью человеческой сталкивался не раз...

Теперь приходится опять пожинать плоды своей глупости. Он же, шакал, теперь все карты спутал. Теперь все надо перекраивать, передумывать наново. И главное – пусть бы подрезал, сучок, кого-нибудь из «шестерок», да даже того же Щира, хрен с ним, невелика потеря, так нет – саданул Сыча, которому в определенной мутной ситуации просто цены нет. Теперь всю «мокруху» придется на себя брать. Конечно, при нужде и Солдат полезным окажется, но на самостоятельную «работу» он абсолютно не годится. Может только рядом, на подхвате, тявкать и грызть.

А так, по жизни, этого безбашенного Сыча нисколько не жалко. Да и что такое жалеть? Только чмошники нуждаются в этой гребаной жалости, в этих детских соплях. А Сыч, он, придурок, сам прокололся, сам себе такую судьбу выбрал. Ничего, еще раз, зэчара, напоследок, добрую службу сослужит...

– Тормози, – приказал Дорофеев, как только машина поравнялась с домом деда.

– Его в стационар надо... – недоуменно возразил Демин. – Я здесь ему ничем помочь не смогу...

– Тащите его в дом. И быстро, – отрезал Игорь.

* * *

Сыча втащили, цепляя по пути в темных сенцах его разбросанными в стороны безвольно повисшими руками и ногами какие-то звонко гремящие ведра и металлические лоханки. Взгромоздили на выдвинутый в середину хаты, застеленный сорванной с кровати простыней кухонный стол прямо под тусклую лампочку без абажура. И осоловевший от увиденного Солдат по команде Дорофеева дрожащими руками раздел его до пояса. Помня свой последний просчет, Игорь все это время, обнажив ствол, цепко держал в поле зрения своих «арестантов» в полной готовности, если потребуется, моментально пресечь любые нежелательные поползновения с их стороны. На этот раз у них не было и малейших шансов на успех. Он бы ничего подобного недавно произошедшему просто не допустил.

Сыч, едва оказавшись раздетым на столе, опять начал, поскуливая, хвататься за рану. Мычал, стараясь приподнять голову, чтобы увидеть воочию, где и как он попал на перо. Но от этих его нелепых дерганий глубокий ножевой пробой совсем разошелся, и кровь просто хлынула натуральным ручьем, стекая по его впалому животу на подстеленную простыню, а оттуда и на пол, тут же растекаясь лужей. И Дорофеев удовлетворенно хмыкнул – ему вся эта наглядная «красочность» была явно на руку.

– Так что? – сказал Игорь, обращаясь к заметно потемневшему лицом, но по-прежнему внешне невозмутимому пожилому эскулапу. – Значит, ты здесь его прооперировать не можешь?.. Или не хочешь?.. – И, не дождавшись ответа на свой вопрос, выдержав долгую паузу по всем «законам жанра», констатировал: – Хорошо... Тогда давай я... Я сам... Солдат, подай-ка мне вон тот тесак. Да-да, вон тот. Да, я сказал... Да нет, идиот, помой его сначала с мылом.

– Это недопустимо... Это не поможет... – все-таки не удержался от комментариев Демин, глядя на то, как заторможенный Солдат оттирает намыленной серой тряпкой для мытья посуды сточенный от времени кухонный нож с обмотанной синей изолентой рукояткой. Не удержался, как всякий специалист, столкнувшийся с полным пренебрежением к элементарным санитарным нормам, хотя еще пятнадцать минут назад проделал то же самое, если еще не хуже. Но одно дело – защищаясь, ударить какого-то зэка ножом в живот, тем более – вполне «профессионально», практически не задевая важных внутренних органов, и совсем другое – провести оперативное вмешательство, чтобы этому недочеловеку сохранить жизнь... Не смог удержаться, даже подозревая, что Дорофеев откровенно куражится.

– Ничего, – откликнулся Игорь, – он выдержит. Он здоровый, как падла. – И, переложив пистолет в левую руку, правой приняв от Солдата нож лезвием вниз, подошел вплотную к столу.

– Ты че, шеф? – спросил опешивший от услышанного Сыч, сразу же переставший елозить от боли на сбившейся несвежей простыне. – Ты че, в натуре?..

– Ничего... – опять произнес Дорофеев и, коротко замахнувшись, резким ударом вогнал тесак Сычу точно под левый сосок. Вогнал так быстро и сильно, что с жутким стуком буквально прибил его к столешнице, а по краям острого широкого лезвия не выступило и капли крови. Так неожиданно, что никто в комнате не успел ничего понять. И пока окаменевшие фигуранты гнилого «дела» не успели прийти в себя, выкинул вперед руку с зажатым в ней «стечкиным» и направил его в лоб Демину. Но, мгновенно сориентировавшись в обстановке, тут же, не раздумывая, перевел его на Купцова, краем глаза заметив, как тот, услышав кошмарный стук, с которым тесак вошел в древесину кухонного стола, пошатнулся и побледнел... Перевел и угадал! Тот как-то враз, в момент поплыл и сломался. «Я покажу!.. Покажу, где... – простонал, срываясь на визг и медленно пятясь. – Покажу, где мы их оставили...»