«Мне бы только выкроить 5 лет и я бы доказал все».
Обед. Как перед дуэлью, перед битвой — продумываю детали, вспоминаю прошлое, сопоставляю, готовлюсь тщательно. Что мне грозит и что предпринять в первую минуту, час, день? Я готовлюсь к важному и решительному событию, надо быть начеку, готовым ко всему. И боже мой, помоги мне выиграть сегодняшний бой. Я взял на себя эту ответственность где-то нарочно, чтоб проверить себя, свои силы испытать, упругость мослов.
На дуэль надо идти убивать, а не готовиться быть убитым — так и я, иду победить и пить за удачу потом, и не жаловаться на случайности, которые помешали. Я привожу в боевую готовность мои доспехи: ум, голос, тело, память, талант, лихость, легкость.
«Надо бы уснуть, чтобы потом рука не дрожала», — и я, как и он, не мог заснуть — в мозгу: «Эх, раз, еще раз», то же — посмотрим, увидим. Только бы не струсить в последний миг, тогда все, тогда пропал, может, сварить кофе, а зачем, чтоб тонус взвинтить, а не будет ли это наоборот? Вдруг сорвется голос, хочется закурить, а можно ли?
Я выиграл вчерашний бой. Нет, господа присяжные заседатели, вы меня рано похоронили, я в отличной форме, несмотря на все передряги и метели. Я отлично пел за Высоцкого[20], бросился головой в пропасть, и крылья распахнулись вовремя, а потому заработал ворох, кучу комплиментов, я горд за себя, я победил что-то в себе и вокруг и уверовал в свою судьбу. Вечером пили у нас с Колькой, и мне пришлось сказать ему, это бы все равно обнаружилось, что я одну гранату запустил и осталось 9. Вчера был такой день, когда одним штыком было не отделаться. Тысячу раз прав Долохов: «На дуэль надо идти убивать».
Совсем нет денег, доходился до того, что отлетала подошва у ботинка, других нет, купить не на что, а в общем, это меня давно не волнует. «Будет буря — мы поспорим».
Вечер.
Написал письма. Подбиваю банки. Встану рано, и… поеду на вокзал за билетом.
— Как только шеф перестанет мешать, мой Фомич начнет прорастать, он уже кое-где зазеленел, я с каждым днем, с каждой репетицией убеждаюсь, что Кузькин и я: близнецы-братья, это полное попадание, а Гос. премия — результат тщательной работы.
Тетради заполняются, заполняются, одна сменяет другую, над столом моя улыбающаяся харя гармошкой, за окном ветер и в мыслях буран, в руке сигарета и перо, в ванной — жена, на постели — Кузя, в Польше — Романовский, у бабки на постое Колька, а Б. Истока для меня нет, и скоро, может быть, меня не станет ни для кого. Для чего я жил, суетился, мечтал покорить мир?
Сыграть бы «Банк», а потом будет видно. «Банк» надо рвануть во что бы то ни стало, что бы ни случилось, надо рвануть, и другого выхода у меня нет. «На дуэль надо идти убивать» и точка. Завтра.
Ленинград.
Всю ночь в «Стреле» болтали с Высоцким — ночь откровений, просветления, очищения.
— Любимов видит в Г.[21] свои утраченные иллюзии. Он хотел так вести себя всю жизнь и не мог, потому что не имел на это права. Уважение силы. Он все время мечтал «преступить» и не мог, только мечтал, а Коля, не мечтая, не думая — переступает и внушает уважение. Как хотелось Любимову быть таким!!
Психологический выверт, не совсем вышло так, как думалось. Думалось лучше.
Банк. Ничего не ясно. Снимали какими-то кусочками, вырванными из середины, артисты не дают времени совсем. Что из этого одеяла лоскутного выйдет? «Рванул или не рванул» — об этом и речи быть не может, ясно, что нет. Есть надежда отыграться 27–28, когда будем заканчивать сцену.
— Что он курит? Жареный на сковородке самосад?
— У вас глаза вчера были вчетверо больше, шире, чем сегодня, синие и блестели желанием. Что Вас так распалило?
— Чудно играть смерть. Высоцкому страшно, а мне смешно, оттого, что не знаю, не умею и пытаюсь представить, изобразить. Глупость какая-то.
Завтра 2 спектакля, 2 репетиции и один концерт. Отдохнуть бы не мешало. После ванной, чая все спят, и я иду тоже, обо всем, что думаю, запишу потом.
Чем ниже падение, тем выше должен быть взлет.
Сегодня. Концерт в Щукинском — достойно, кажется, я выглядел. Потом кабинет шефа в присутствии Щеглова, которого Высоцкий протаскивает, продает Любимову на «Тартюфа».
Речь идет о прокормиться. Работа над макетом «Живого». Хотел пойти куда-нибудь, посмотреть чего-нибудь, да затрепался и не поспел. Очень хотелось в цирк. Сейчас у нас в комнате тещи Таня Шведова с мужем, смотрят фильм — а я кино не люблю, — надулся чаю и глаза слипаются, не выдержал, курил, сейчас курю, но завтра не буду, постараюсь. Читаю про Орленева, любопытно написано Мгебровым, сама форма мемуара любопытная, вольная, свободная и оттого легко воспринимаемая, с каким-то настроением, отвлечением, как роман или полевой букет, где много всяких трав, блеклых цветов, запахов и оттого — живого.
Заметил: почему кажется, когда при тебе хвалят кого-то усердно, то будто хотят сказать:
— А вы, батенька, увы, не такой, или: А мы с Вами, или нам с Вами далеко до него. — Когда сильно хвалят, то хотят (так кажется) тебя унизить. Это ведь, наверное, не правильно. Хвалят, ну и пусть, что тут плохого, один ты что ли хороший, тебя хвалить, что ли, чушь какая-то, но все равно неудобство, отчего так? Иль это зависть? Но почему она, откуда?
Мелочь: в какой-то газете, кажется, в «Советской России» сообщение, информация об «Интервенции» — В фильме участвует целая когорта популярных (?), талантливых, известных (?) (одно из этих похожих слов) артистов: Толубеев, Юрский, Высоцкий, Золотухин, Нифонтова. Моя фамилия под одним эпитетом с Толубеевым, приятно, гордостно — да, но не в том суть, а суть в том, что чудно. Толубеев — мой кумир Б.-Истокского периода и потом студенческого, как я увидел его в Вожаке, с которым мечта просто познакомиться по-человечески — я с ним играю, сижу в курилке, беру сигареты, прикуриваю и делаю вид, что ничего особенного не происходит, просто свел случай в один фильм партнерами. Сидим, трепемся на равных. Толубеев — артист с мировым именем, говорит, что со мной приятно работать, что я хороший партнер, артист, что я похож на Орленева, более того, что в «Аптеке» я — Золотухин, который похож на Орленева, первым номером, а не он — Толубеев, а сцена его, и ему должно быть первым, а первый я. Это говорит артист, которому я галоши подавать не постесняюсь…
Еще о том же. Я картошкой в детстве приклеивал фотографии Нифонтовой в свой альбом, на стенки, на съемках шучу: «Снимите нас с Руфиной Д., я в деревню пошлю» — и через неделю фотография появляется в центральной «Правде», правда, такая, что не узнать, но я-то знаю, где я, где она, где кто, и опять чудно. Чудно, как складывается в жизни, любопытнее, чем выдумать можно. Чудно, как летит время и меняется собственное измерение. Оттого чудно, что в жизни все может быть, нельзя представить себе того, чего быть не может. И оттого и грустно, и интересно.
— Лапти, балалайка, самовар, посох.
Мечта Орленева о Третьем царстве, об игре для народа, разве не схоже это с моим ранним требованием, чтоб Яблочкина и ей подобные, и народные, и заслуженные, поехали в мою деревню поднимать самодеятельность, работать для народа: как бы народ привалил к ним, какую бы они могли революцию на селе совершить. Пойти в народ…
Мечта. Добьюсь славы, известности в кино и уеду в Б. Исток, жить и руководить самодеятельностью, что из этого может выйти. Сколько артистов популярных без дела по Москве слоняются, какой подвиг они могли сотворить бы, поехав по деревням не с халтурами, не с роликами, а жить, будить силы народа. Народ верит авторитету экрана. Это, конечно, утопия, а представить на секунду, какой бы толк из того вышел, хоть садись и пиши рассказ об этом. Как собирался народ на «Коллеги», узнав, что там снималась жена их земляка, как вся деревня шла на нашу встречу, какая пыль поднялась, как крестный ход как спрашивали, как слушали, как интересовались нашей жизнью столичной, как ждали от нас чего-то, какого-то раскрытия, какого-то секрета. Да, любопытная мечта — представить Нифонтову руководительницей Б. Истокского Дома культуры.
Дерзость. Работу над Кузькиным посвящаю Павлу Орленеву, постараюсь быть достойным его памяти.
Обед. Ничего, ничего, что-то выклеивается, особенно в некоторые моменты просто забываю, что я — это я, а не Кузькин, когда идет импровизация, живое чувство, все получается, но тут же пропадает, начинаешь вспоминать предыдущее состояние, и все летит к чертям.
Заметил. У шефа появилось уважение к моему действу, либо это кажется, во всяком случае он терпим, принимает мои ходы и все больше уверяется во мне, может быть, мираж, но глаз у него на меня добрый и это помогает мне, я разжимаюсь и пока он колупается с партнерами, потихонечку подбираю штампы, мимику, проверяю самочувствие и т. д. Кузькин — человек добрый, Божий человек, со всем человеческим безусловно, но добрый и злость же только на себя самого, даже на судьбу он не злится, а наивно пробует ее обмануть:
— Ты мне точку, я тебе запятую.
А сегодня уже Питер. Баба в метро: «Оденутся, вроде люди, похожи…»
Вчера шеф заявил: «Последний раз отпускаю с репетиции, учти, больше этого не будет». А мне на рожон, ох, как некстати.
Кончается этот год. Когда встречали — все втроем вытащили счастливые билеты и на самом деле год был удивительно полный. Получили квартиру, обставились: пианино, холодильник и пр. Хоть меня и не волнует это, но надо, а раз надо, значит, давай.
Ленинград. Пробы. Полока. Женька — работа дорогая. Одесса, сокурсники, море, маяк, потери. Зайчик в море, приезд стариков, взлеты-перелеты, потеря Б. Истока. И написано много: Чайников, рассказ Таньки, собрания, начал «Запахи» и много, в общем, сделал.