Рассказал Высоцкому, Смехову. Смехов одобрил, Высота:
— С одним рассказом таскаться неудобно, надо написать еще два-три, тогда уж и проталкивать.
А понес его потому, что Колька одобрил «К сыну», понравилось и советовал не торопиться, поработать тщательнее и, может, в повесть дело вырастет. — Вот я и подумал, «К сыну» откладывается, другого на подходе ничего нет, дай-ко снесу «Стариков», авось, да пройдет.
Шли с Полокой по роли. Разбирали ситуации, придумывали характер, решения, приспособления, штампы. Работали увлеченно и кое-что, по-моему, есть в корзинке. Буду работать дерзко и непонятно, неожиданно, нервно и изобретательно. Сделаю или умру. Начну все сначала, как будто никогда не был артистом, по-школьному: куски, задачи, внутренние монологи. Заведу тетрадь специальную. Лишь бы войны не было. Вчера «Павшие» первый раз шли без меня, «Сороковые».
Рассказы не пишутся. Дневник не ведется, писать стал мало, связался с кино. Вчера был у Романовского. Лера в больнице. Читал дневник ее брата, письма из тюрьмы. С 35-го года вел дневник по 1942. Нерегулярно, конечно. Каждая запись начинается с точного описания погоды, температуры. «22 июня 1941 г. Началась война с Германией. Температура, погода и т. д.». Осудили за отца. Отец остался при немцах врачом. Перевел русских раненых в заразное инфекционное отделение, спас. Прятал еврея в подвале, после еврей этот оклеветал его. Сын за отца. Просит в письмах не беспокоиться, прислать бумаги, жиров, сухарей, просит не забывать его. 8 лет. Жуть.
А ты, Слава, восторгаешься красивой, но беззубой речью Гамзатова на съезде писателей, в то время как у Солженицына конфисковывают дневник, архив, лишают его средств к существованию, не печатают, клевещут и т. д.
Весь день в сильных бегах. С утра подался в «Наш современник». Что сказать про жизнь? Нет отрады. Честно. Хотя, само по себе хождение по Москве в нежаркий день, с мыслями высокими и благородными о России, о себе, о великих писателях — занятие приятное, возвышающее. Но суета одолела вконец.
Вечером позвонил Гутьерес[12]. Пригласил в ВТО. Марина Влади. Раки. Водка. Ужин. Облажался Этуш. Жалко его даже. — Красивая вещь. — Поехали к Максу. Пели песни. Сперва Высоцкий свои, потом я — русские и все вместе тоже русские. Такой хороший вечер, редко бывает так тепло, уютно и без выпендривания. Анхель пел — испанские. Жена меня так толкнула, что я поскользнулся на паркете и шмякнулся на пол. Конфуз. Я тут же, покраснев, стал объяснять всем, как скользко, на самом деле был сильный, мужской толчок моей нежной жены. Ну ничего, обошлось, забылось. Зато гуляли потом до утра. Встречали утреннюю зарю, говорили про любовь, целовались — в пятом часу спать легли.
Марина пела песни с нами, вела подголосок, и так ладно у нас получалось, и всем было хорошо.
Ничто не повторяется дважды, ничто. И тот прекрасный вечер с Мариной Влади с русскими песнями — был однажды и больше не вернется никогда. Вчера мы хотели повторить то, что было, и вышел пшик… Все уехали, опозорились с ужином в ВТО, отказались от второго, все хотели спать, канючили, добраться бы до постели поскорее. А я все ерепенился чего-то, на русские песни хотел повернуть и начал было «Все пташки перепели», да пил один. Что такое? Что случилось в мире? Весь вечер я не понимал Шацкую… Что такое? Ревность что ли какая-то странная, что не она царица ночи, что все хотят понравиться Марине или что? Капризы, даже неловко как-то, а я суечусь, тоже пытаюсь в человеки пробиться… «Ты мне не муж, я не хочу сейчас чувствовать твою опеку, взгляды, не обращай на меня внимания и не делай мне замечаний».
Театр. Духота, теснота, одиночество. Два дня, с вечера у Макса не разговариваем с женой.
Бегал по редакциям. Надежд, что «Старики» напечатаются — никаких. Уехать куда-нибудь в лес, к глухой речушке и не видеть никого…
Я страшно волнуюсь… А вдруг у меня не может быть детей? Жизнь потеряет смысл, а я — свое назначение, семья развалится, как карточный домик, какая это семья без детей. Кто-то сказал, если к 30 годам дом не наполняется детским криком, он наполняется кошмарами.
«Это была моя лучшая поездка в СССР. Я увидела „Маяковского“», — М. Влади.
Одесса.
Только что закончил зеленую и с ходу эту бежевую начинаю. Вообще, надо торопиться, много, много времени утекает в дыры лени, в щели инертности. Надо заставить себя работать регулярно, невзирая на настроение и суету.
Подобьем бабки.
Закончился мой четвертый сезон и третий на Таганке. Ролей прибавилось не густо — один Маяковский, зато спектакль отменный, лучший в репертуаре, играть его доставляет радость и творческую и карьерную. Делался он долго, трудно, мучительно. Перелаялись с режиссером, передрались, но все позади, победа одержана и вспоминать плохое не хочется.
Театр дал мне квартиру, я член худсовета, играю хорошие роли, судя по всему работой моей довольны. Обижаться можно только на себя, что иногда играю хуже себя, что не всегда в форме, что ленюсь часто.
Перед отъездом были у Любимова в больнице.
— Зачем он в эту больницу лег… С серьезным заболеванием в такую больницу ложиться — обрекать себя на смерть. Там же не лечат, боятся. Туда надо ложиться с насморком, с гриппом уже нельзя ложиться туда. Или просто отдохнуть, пописать мемуары, почитать. Один деятель лег, лечащий врач, профессор, заслуженный человек пришел на осмотр — тот спрашивает его:
— С какого года вы член партии?
— Я беспартийный.
— Как! Вы не член партии? Как же вы, беспартийный, будете меня лечить? Мою жизнь доверили беспартийному человеку, что можно с него спрашивать. Моя жизнь нужна партии, народу. Это безобразие.
И т. д. и т. п.
Петрович вышел с палкой в халате, кое-еле-как. Ему только что сделали вливание в обе ноги по литру жидкости, огромной иглой. Передвигался, как странник, как калика перехожий, как «паша».
Поговорили о разном, больше о времени, о событиях на политической арене, о нашей судьбе в зависимости от изменений наверху.
О письмах Солженицына, Владимова, Вознесенского, о снятии Бурлацкого и Карпинского и др. высоких лиц.
— Ну ладно, мужики, отдыхайте как следует, поправляйте здоровье, работа предстоит напряженная.
О «Герое»: — Я во многом виноват. Надо было смелее корежить, а я так все боялся господина Лермонтова обидеть и вышло наоборот.
— Надо смелее отказываться от своих привычек, представлений.
— В каком смысле?
— Например, — сделали сцену, посмотрели, так-сяк — не вышло. Надо понять, почему не вышло и смелее все перекраивать. Тысячу раз переделать — но не выпускать продукцию среднего качества. Нету времени работать плохо… Каждую работу надо работать как главную и последнюю в твоей жизни. Не зря старик четырнадцать раз переписывал.
Высоцкий. Николай Робертыч! А вы пьесу пишете?
Эрдман[13]. Вам скажи, а вы кому-нибудь доложите. А вы песни пишете?
Высоцкий. Пишу. На магнитофон.
Эрдман. А я на века. Кто на чем. Я как-то по телевизору смотрел, песни пели. Слышу — одна — думаю, это, должно быть, ваша. И угадал. В конце объявили автора. Это большое дело. Вас уже можно узнать по двум строчкам, это хорошо.
— Говорят, скоро «Самоубийца» будет напечатана.
— Да, говорят. Я уже гранки в руках держал. После юбилея разве… А он, говорят, 10 лет будет праздноваться, вот как говорят. Ну, посмотрим… Дети спросят.
Давненько не брал я в руки шашек. Шутка ли, не позор ли — месяц ни строчки в дневнике. Но давайте, уважаемые, разберемся в причинах. Авось моя вина да не столь тяжела, сами виноваты, все.
18 июля вечером я вылетел в Москву… Встретились, выпили, поговорили. Два дня, сломав головы, задрав подолы, бегали по магазинам, по кладбищам «слонов», по достопримечательностям. К вечеру, одурев от усталости, сутолоки и жары, садились за стол и пили. «Березка» — валютный магазин, а кто знал?
Подходим. У дверей несколько чмуров.
— У вас какая валюта?
— У нас советский рубль.
— Проходите, товарищ, с рублями здесь делать нечего.
— А мы просто посмотрим.
— Смотреть нельзя, пройдите, товарищ.
— Ну пустите посмотреть, мы трогать ничего не будем.
— Товарищи, пройдите, не добивайтесь себе неприятностей.
Отошли оскорбленные, облитые помоями. Молчим. Отец остановился, оглянулся, крякнул:
— Вот ведь как не умно мужику, значится, омрачают его существование. Для кого мы Советскую власть устанавливали, жизни свои, значится, покладали, нас же самих не пускают посмотреть, что они там иностранцам продают, чем они там за занавесками, значится, занимаются. А, может, там надо поразогнать кой-кого, может повторить 17-й год. Это — через 50 лет нашей власти. Что они там распродают, почему с глаз закрылись? Окошки позанавешивали?
Ходили, ходили по Кремлю.
Мать. Отец, глянь как у них тут кресты везде целые. Вот бы Саньку Черданцева сюда, он бы кресты эти им пошибал.
— Это сохранено, мать, как источник старины, чтобы в 67-ом знали, как было раньше. Вот это ты знай.
— А где этот самый Кремль-то… пошли к нему.
— Так мы в нем находимся, весь этот бугор, обнесенный стеной, она кругом идет, и все это в середине этого круга, башни, церкви и клумбы — все это вместе и называется Кремль.
Царь-колокол с выломанным краем.
Мать. Отец, забери в Быстрый Исток этот колокольчик, мы в нем корову держать станем, а то он у них без применения на дороге стоит тут.
Отец. Вообще, вы не думайте, что мать простая, да первый раз в городе… Она в курсе всех дел, альбом открыток с видами Москвы привез и все рассказал. Так она сейчас ориентируется, как у себя в хате, узнает все. Большой театр узнала по коням…