Таганский дневник. Кн. 1 — страница 95 из 97

9 мая 1987

Суббота. № 708, «Рояль».

К концу жизни я все больше и больше люблю гастроли, и никуда не выходить из номера.

Вчера прогулялись до «Ла Скала», галереи. Входили в главную достопримечательность Милана, готический сталактитово-фантастический собор Марии Разящей. «Мария Нащенти». Перед собором факир пускал изо рта пламя, гасил во рту горящий факел, ложился спиной на битое стекло, на доску с гвоздями, при этом на нем три человека стояло.

Аня-переводчица, вечер воспоминаний о Любимове. Когда они приехали с Целиковской первый раз, давно (я вспоминаю их вместе и хочется плакать, это наша молодость с Нинкой. Целиковская, как нам тогда казалось, да это и было так — вела себя понукательски, покровительственно к Юрке, и все-таки в этом была игра больше, он входил в большую славу, и она не хотела терять свою независимость и первенство, к которому привыкла, будучи долгое время в статусе первой профурсетки со знанием языка и игрой на фортепианах) у них украли миллион, и Любимов с восторгом твердил: «Какое счастье, какое счастье… Боже, какое счастье…»

— Юрий, — говорили ему все, — какое же счастье это, что украли миллион?

— Какое счастье, что деньги были у нее.


Он ставил оперы. Не читая либретто. Исключительно для денег. Ничего не понимая в музыке. Ему иногда ставили второй акт вместо первого, он не замечал, ему было без разницы.

Во Флоренции, после постановки «Риголетто», бляди на площади кричали: «Вон идет режиссер, который поставил «Риголетто», — и улюлюкали.

— Убирайся в Россию катать снежные шары, — крикнули ему на премьере, и он показал публике рукой член. Это было началом провала, «скандального происшествия». На сцене не было ни бюстов, ни портретов Гитлера, Сталина и пр. Стояли манекены, которые были одеты в костюмы, напоминающие одеяния диктаторов — Робеспьера, Наполеона и т. д.

Но очевидно, где-то было сказано слово, что там могут быть, среди этих мерзавцев, и… и публика искала и находила. Версия стала жить, мало похожая на сплетню.

Катя послала на хуй мэра города (какого) на приеме, а он 5 лет учился (или его жена) в Москве, из-за того, что не было корзины цветов. Ей пытались объяснить, что это пошло, что за границей, в Европе, так не принято, это смешно, зачем Вам нужна корзина? В Москве Юра всегда увозил ее домой.

Он поссорился со всеми продюсерами и режиссерами в Европе.

Такое у него было задание. Эта шутка вызвала бурную реакцию.

Перголези, Вивальди с утра звучат… В руке у меня стило от Кардена. Стыдно. Принимают нас нищенски. Но главное — я что-то пишу. Может быть, в результате именно здесь об Эфросе я и напишу. Не подвело бы меня горло в самый ответственный «мизантропный» момент. О каждом спектакле вчера Стреллер подробно вспоминал, все три текста он ставил. О «Мизантропе» он говорил как о большом воспоминании молодости — публика не ходила… И тогда публика любила острые ощущения и не любила думать. У Ивана Стреллер спросил, как его спина, как он себя чувствует. Ваня был польщен весьма таким вниманием, такой памятливостью. Стреллеру по телефону из Парижа говорили, что заболел исполнитель Сатина и он отсюда давал разрешения и распоряжения администрации — денег на Ивана не жалеть и поставить к вечеру на ноги. Спустя почти три месяца он вспомнил об этом. Замечательно. Нас он называет товарищами, братьями по театру, и это так замечательно искренне, так это правда…

В конце церемонии я поблагодарил Джорже Стреллера за его трогательное внимание к нам в Париже. Перед каждым спектаклем мы читали Ваши программы, это нас сильно окрыляло, мы не так ощущали одиночество после трагического отсутствия Эфроса, на какое-то время мы почувствовали заботу хозяина, заботу шефа — Вы стали на время нашим маэстро и нам не так было страшно выходить на парижскую публику.

Стреллер. Да, это страшно. Я думаю, заменить Эфроса будет трудно. Невозможно. Но… жизнь продолжается.

На этих словах — жизнь продолжается — Стреллер поднялся.

11 мая 1987

Понедельник.

Памятный сезон, памятный год.

Начался он с прекрасных гастролей в Куйбышеве — золотая осень, на берегу великой Волги. Хорошие деньки стояли и игралось хорошо… Премьера «Мизантропа»… Счастливое состояние души, покойное и перспективное… — ожидание, предвкушение праздника… И он состоялся — «Мизантропа» стали хвалить и увенчалось это приходом «Короля»… И все обещало интересную жизнь на театре… Потом гастроли в Польше… Триумф во Франции… уже без Эфроса!! Боже мой!.. В скачке теряем мы лучших товарищей… Я спросил Глаголина: «Боря, что бы ты сказал об Эфросе?» «Я бы сказал…» — и он получасовой монолог, горячий, искренний, полный любви, уважения и сострадания по ушедшему Мастеру. «Он пришел на залитое кровью место. Ему надо было обождать… Он надеялся взять работой и он уже взял и надорвался… Нам не хватило совсем мало времени до конца полюбить друг друга… Не хватило времени… Ты посмотри, как от него многие, очень многие отвернулись… Ефремов и пр. На Театральном съезде о нем даже не упомянул никто… Его не брали в расчет, он стал никому не интересен, потому что отдал свое имя закрыть эту проклятую таганскую амбразуру, и он ее закрыл и погиб…»

Эту тетрадку я закрою в Милане, в отеле «Рояль», № 708. Господи! Спаси и помилуй!

Р.S. А.В. Эфрос глядит мимо.

13 мая 1987

Среда, мой день.

Эфрос. Он не признавал, его бесила, ему претила так называемая трезвая мысль, логическая фраза, вообще всякая арифметика смысла… Он жил жизнью своего подсознания и заставлял нас, актеров, персонажей своего сюжета, искать смысл не в написанных словах роли, а между и дальше. Так, ничего у меня не получается, я займу слова у Франсуа Мориака, которыми он выразил душу Альцеста (формулу) — он жаждал обрести твердую почву в Стране нежности, которая по природе своей Царство зыбкости. — Это про нашего мастера точно. Это сказано о «Мизантропе», я отнесу эти слова к нашему мастеру, к А.В. Эфросу.

Эфрос. В общем, каждый должен владеть своей штучкой… Вы это содержание превращаете во что-то другое. Вы это содержание подаете какими-то средствами, а средств не должно быть, кроме тех… но не так, как это написал величайший комедиограф. Самопроверка должна быть строжайшая… Сложнейшая вещь — играть пьесы, а не композиции… вести диалог, психологически проникать друг в друга и в другого больше чем в себя… А так каждый играет свои фаски — он свои, она — свои. И получается форма и эта форма создает мою утомляемость… Все, что я говорю Вам, я говорю себе. Нельзя поддаваться искушению формы, нельзя соблазняться, иначе мы сходим с позиций, а это приводит ко лжи. Как сделать очарование без проседания? Как создать тишину восприятия? Чтобы не заменить человеческое актерским! Чтобы мелодия была более острая, более тонкая… как струна звенящая, а не как топор, колун… Чтобы логика… ладно, пусть будет и логика, но только нежная, изящная, а не железная и уж совсем не чугунная. Чистота краски, простодушие разговора… В простодушии и чистоте выкрадывается дополнительный, не сюжетный смысл… Во время такого разговора актер должен уставать, понимать, что он говорит вещи, касающиеся жизни…

Подспудное штукарство… ты не доверяешь… добавляешь, шутишь… А ты ведь в жизни не такой. Ты пишешь серьезные вещи, ты думаешь… А на сцене часто придуряешься, прячешься от нас… В жизни ты — трогательный, а на сцене… так тебя твоя биография театральная приучила. И наконец — Роль села на тебя, как костюм на фигуру… это ты и не ты… когда происходит слияние индивидуальности и образа…

14 мая 1987

Четверг.

Проглядел 41-ю тетрадь, ну и блядь же ее хозяин. Такой полив на Эфроса вплоть до заговора с Дупаком. Но удача с Мольером перевернула опять все отношения в сторону согласия и любви. Театру нужна премьера и удача. Начал я 41-ю тетрадь за упокой, как говорится, а закончил — во здравие! Так блядски устроен человек, такая блядская (да так ли уж на самом деле) профессия.

Мартин: Не понимаю — почему у тебя стоит Эфрос? Почему не Любимов? — Любимов нехороший.

17 мая 1987

Воскресенье — отдай Богу.

Эфрос. Музыку «Вишневого сада» надо настроить… Сбив настроение за счет чопорности публики, элиты… и тут кроется, быть может, отношение, которое мы заслуживаем.

Как мы эту пьесу сумели скрутить. «На дне».

Как вся эта ситуация, вся эта возня должна, очевидно, Вас веселить. Когда-нибудь я почитаю Вам свои дневники об этих «веселых» днях.

Кстати, и о «пряниках». Поездки он не любил. Как начинаются разъезды — это конец. Люди живут от поездки до поездки. Выбывает много времени. Но лишать людей радости, которой действительно не так много, было бы с моей стороны не культурно. Вот что он думал по поводу заграничного пряника. Он с радостью, со счастливой улыбкой вспоминал гастроли в Куйбышеве.

Звонила Рита. Собрала кое-какие вещи для Сережи, пусть, повезу, в Москве разберемся.

— Графоманчик, — говорит Мартин, которой я дал просмотреть интервью с Шантиль, и с ехидной улыбкой повторила несколько раз, что в интервью этом называют меня на Таганке артистом № 1. Надо бы доругаться… Да, конечно, графоманчик, господа парижские заседатели, но пусть это Вас не смущает. А ты, Валерик, не обижайся, а работай и пиши свои дневники. Они не станут дневниками Антона Овчинникова, но самому тебе помогут, как и всегда помогали, — выжить и минимально остаться человеком. Мартин — лягушечка, колкая, умненькая, хитренькая, и почему-то мне кажется, с душой взаймы, с душой прокатной. А может быть, во мне говорит ревность ее отношения к Ивану? Вряд ли. Что мне до них? Ведь про нее речь.

Считаю дни-часы, — секунды своего пребывания в Милане. Попросить Никиту Прозоровского 23-го сыграть «Послушайте».

А сейчас итальяночка будет брать у меня интервью. И я ведь дам.

«Континент»: — хотел лечь в 21 и зачитался. Действительно — интересный журнал. И что делать? Хочется Тамарке дать, а как везти? Вот ведь беда. На скандал нарываться не хочется.