Суббота. № 708, «Рояль».
К концу жизни я все больше и больше люблю гастроли, и никуда не выходить из номера.
Вчера прогулялись до «Ла Скала», галереи. Входили в главную достопримечательность Милана, готический сталактитово-фантастический собор Марии Разящей. «Мария Нащенти». Перед собором факир пускал изо рта пламя, гасил во рту горящий факел, ложился спиной на битое стекло, на доску с гвоздями, при этом на нем три человека стояло.
Аня-переводчица, вечер воспоминаний о Любимове. Когда они приехали с Целиковской первый раз, давно (я вспоминаю их вместе и хочется плакать, это наша молодость с Нинкой. Целиковская, как нам тогда казалось, да это и было так — вела себя понукательски, покровительственно к Юрке, и все-таки в этом была игра больше, он входил в большую славу, и она не хотела терять свою независимость и первенство, к которому привыкла, будучи долгое время в статусе первой профурсетки со знанием языка и игрой на фортепианах) у них украли миллион, и Любимов с восторгом твердил: «Какое счастье, какое счастье… Боже, какое счастье…»
— Юрий, — говорили ему все, — какое же счастье это, что украли миллион?
— Какое счастье, что деньги были у нее.
Он ставил оперы. Не читая либретто. Исключительно для денег. Ничего не понимая в музыке. Ему иногда ставили второй акт вместо первого, он не замечал, ему было без разницы.
Во Флоренции, после постановки «Риголетто», бляди на площади кричали: «Вон идет режиссер, который поставил «Риголетто», — и улюлюкали.
— Убирайся в Россию катать снежные шары, — крикнули ему на премьере, и он показал публике рукой член. Это было началом провала, «скандального происшествия». На сцене не было ни бюстов, ни портретов Гитлера, Сталина и пр. Стояли манекены, которые были одеты в костюмы, напоминающие одеяния диктаторов — Робеспьера, Наполеона и т. д.
Но очевидно, где-то было сказано слово, что там могут быть, среди этих мерзавцев, и… и публика искала и находила. Версия стала жить, мало похожая на сплетню.
Катя послала на хуй мэра города (какого) на приеме, а он 5 лет учился (или его жена) в Москве, из-за того, что не было корзины цветов. Ей пытались объяснить, что это пошло, что за границей, в Европе, так не принято, это смешно, зачем Вам нужна корзина? В Москве Юра всегда увозил ее домой.
Он поссорился со всеми продюсерами и режиссерами в Европе.
Такое у него было задание. Эта шутка вызвала бурную реакцию.
Перголези, Вивальди с утра звучат… В руке у меня стило от Кардена. Стыдно. Принимают нас нищенски. Но главное — я что-то пишу. Может быть, в результате именно здесь об Эфросе я и напишу. Не подвело бы меня горло в самый ответственный «мизантропный» момент. О каждом спектакле вчера Стреллер подробно вспоминал, все три текста он ставил. О «Мизантропе» он говорил как о большом воспоминании молодости — публика не ходила… И тогда публика любила острые ощущения и не любила думать. У Ивана Стреллер спросил, как его спина, как он себя чувствует. Ваня был польщен весьма таким вниманием, такой памятливостью. Стреллеру по телефону из Парижа говорили, что заболел исполнитель Сатина и он отсюда давал разрешения и распоряжения администрации — денег на Ивана не жалеть и поставить к вечеру на ноги. Спустя почти три месяца он вспомнил об этом. Замечательно. Нас он называет товарищами, братьями по театру, и это так замечательно искренне, так это правда…
В конце церемонии я поблагодарил Джорже Стреллера за его трогательное внимание к нам в Париже. Перед каждым спектаклем мы читали Ваши программы, это нас сильно окрыляло, мы не так ощущали одиночество после трагического отсутствия Эфроса, на какое-то время мы почувствовали заботу хозяина, заботу шефа — Вы стали на время нашим маэстро и нам не так было страшно выходить на парижскую публику.
Стреллер. Да, это страшно. Я думаю, заменить Эфроса будет трудно. Невозможно. Но… жизнь продолжается.
На этих словах — жизнь продолжается — Стреллер поднялся.
Понедельник.
Памятный сезон, памятный год.
Начался он с прекрасных гастролей в Куйбышеве — золотая осень, на берегу великой Волги. Хорошие деньки стояли и игралось хорошо… Премьера «Мизантропа»… Счастливое состояние души, покойное и перспективное… — ожидание, предвкушение праздника… И он состоялся — «Мизантропа» стали хвалить и увенчалось это приходом «Короля»… И все обещало интересную жизнь на театре… Потом гастроли в Польше… Триумф во Франции… уже без Эфроса!! Боже мой!.. В скачке теряем мы лучших товарищей… Я спросил Глаголина: «Боря, что бы ты сказал об Эфросе?» «Я бы сказал…» — и он получасовой монолог, горячий, искренний, полный любви, уважения и сострадания по ушедшему Мастеру. «Он пришел на залитое кровью место. Ему надо было обождать… Он надеялся взять работой и он уже взял и надорвался… Нам не хватило совсем мало времени до конца полюбить друг друга… Не хватило времени… Ты посмотри, как от него многие, очень многие отвернулись… Ефремов и пр. На Театральном съезде о нем даже не упомянул никто… Его не брали в расчет, он стал никому не интересен, потому что отдал свое имя закрыть эту проклятую таганскую амбразуру, и он ее закрыл и погиб…»
Эту тетрадку я закрою в Милане, в отеле «Рояль», № 708. Господи! Спаси и помилуй!
Р.S. А.В. Эфрос глядит мимо.
Среда, мой день.
Эфрос. Он не признавал, его бесила, ему претила так называемая трезвая мысль, логическая фраза, вообще всякая арифметика смысла… Он жил жизнью своего подсознания и заставлял нас, актеров, персонажей своего сюжета, искать смысл не в написанных словах роли, а между и дальше. Так, ничего у меня не получается, я займу слова у Франсуа Мориака, которыми он выразил душу Альцеста (формулу) — он жаждал обрести твердую почву в Стране нежности, которая по природе своей Царство зыбкости. — Это про нашего мастера точно. Это сказано о «Мизантропе», я отнесу эти слова к нашему мастеру, к А.В. Эфросу.
Эфрос. В общем, каждый должен владеть своей штучкой… Вы это содержание превращаете во что-то другое. Вы это содержание подаете какими-то средствами, а средств не должно быть, кроме тех… но не так, как это написал величайший комедиограф. Самопроверка должна быть строжайшая… Сложнейшая вещь — играть пьесы, а не композиции… вести диалог, психологически проникать друг в друга и в другого больше чем в себя… А так каждый играет свои фаски — он свои, она — свои. И получается форма и эта форма создает мою утомляемость… Все, что я говорю Вам, я говорю себе. Нельзя поддаваться искушению формы, нельзя соблазняться, иначе мы сходим с позиций, а это приводит ко лжи. Как сделать очарование без проседания? Как создать тишину восприятия? Чтобы не заменить человеческое актерским! Чтобы мелодия была более острая, более тонкая… как струна звенящая, а не как топор, колун… Чтобы логика… ладно, пусть будет и логика, но только нежная, изящная, а не железная и уж совсем не чугунная. Чистота краски, простодушие разговора… В простодушии и чистоте выкрадывается дополнительный, не сюжетный смысл… Во время такого разговора актер должен уставать, понимать, что он говорит вещи, касающиеся жизни…
Подспудное штукарство… ты не доверяешь… добавляешь, шутишь… А ты ведь в жизни не такой. Ты пишешь серьезные вещи, ты думаешь… А на сцене часто придуряешься, прячешься от нас… В жизни ты — трогательный, а на сцене… так тебя твоя биография театральная приучила. И наконец — Роль села на тебя, как костюм на фигуру… это ты и не ты… когда происходит слияние индивидуальности и образа…
Четверг.
Проглядел 41-ю тетрадь, ну и блядь же ее хозяин. Такой полив на Эфроса вплоть до заговора с Дупаком. Но удача с Мольером перевернула опять все отношения в сторону согласия и любви. Театру нужна премьера и удача. Начал я 41-ю тетрадь за упокой, как говорится, а закончил — во здравие! Так блядски устроен человек, такая блядская (да так ли уж на самом деле) профессия.
Мартин: Не понимаю — почему у тебя стоит Эфрос? Почему не Любимов? — Любимов нехороший.
Воскресенье — отдай Богу.
Эфрос. Музыку «Вишневого сада» надо настроить… Сбив настроение за счет чопорности публики, элиты… и тут кроется, быть может, отношение, которое мы заслуживаем.
Как мы эту пьесу сумели скрутить. «На дне».
Как вся эта ситуация, вся эта возня должна, очевидно, Вас веселить. Когда-нибудь я почитаю Вам свои дневники об этих «веселых» днях.
Кстати, и о «пряниках». Поездки он не любил. Как начинаются разъезды — это конец. Люди живут от поездки до поездки. Выбывает много времени. Но лишать людей радости, которой действительно не так много, было бы с моей стороны не культурно. Вот что он думал по поводу заграничного пряника. Он с радостью, со счастливой улыбкой вспоминал гастроли в Куйбышеве.
Звонила Рита. Собрала кое-какие вещи для Сережи, пусть, повезу, в Москве разберемся.
— Графоманчик, — говорит Мартин, которой я дал просмотреть интервью с Шантиль, и с ехидной улыбкой повторила несколько раз, что в интервью этом называют меня на Таганке артистом № 1. Надо бы доругаться… Да, конечно, графоманчик, господа парижские заседатели, но пусть это Вас не смущает. А ты, Валерик, не обижайся, а работай и пиши свои дневники. Они не станут дневниками Антона Овчинникова, но самому тебе помогут, как и всегда помогали, — выжить и минимально остаться человеком. Мартин — лягушечка, колкая, умненькая, хитренькая, и почему-то мне кажется, с душой взаймы, с душой прокатной. А может быть, во мне говорит ревность ее отношения к Ивану? Вряд ли. Что мне до них? Ведь про нее речь.
Считаю дни-часы, — секунды своего пребывания в Милане. Попросить Никиту Прозоровского 23-го сыграть «Послушайте».
А сейчас итальяночка будет брать у меня интервью. И я ведь дам.
«Континент»: — хотел лечь в 21 и зачитался. Действительно — интересный журнал. И что делать? Хочется Тамарке дать, а как везти? Вот ведь беда. На скандал нарываться не хочется.