уход, нарушит что-то между ее кузиной и Джимми, что-то очень хрупкое.
— Я не могу, — сказала Аннабет. — Джимми, если я стану смотреть на тебя, у меня все пригорит. Представляешь, что будет? Ведь собралось столько народу. Пожалуйста…
Джимми выпрямился и отошел от плиты.
— Хорошо, родная. Хорошо.
Аннабет, опустив голову вниз, прошептала:
— Просто не хочу, чтобы все пригорело.
— Я понимаю.
На мгновение Селеста почувствовала себя так, как будто видит их перед собой голыми, как будто она является свидетелем чего-то, происходящего между мужчиной и его женой, что касается только их двоих; почувствовала себя подсматривающей за ними, когда они занимаются любовью.
Вторая дверь в дальнем конце прихожей открылась и отец Аннабет, Тео Сэвадж, вошел в дом и прошел через прихожую, неся на каждом плече по ящику с пивом. Это был громадный, дородный мужчина с двойным отвисшим подбородком — некое подобие медведя, обладающего грацией танцора, которую он продемонстрировал, пробираясь через тесную прихожую, да еще с ящиками пива на широченных плечах. Селесту всегда несколько удивляло, как такой громила оказался производителем столь многочисленного потомства, состоящего в основном из низкорослых отпрысков — только Кевину и Чаку перепало немного отцовского роста и дородности, а единственным ребенком, унаследовавшим его физическую грациозность, была Аннабет.
— Пожалуйста, в сторонку, Джим, — попросил Тео, и Джимми отошел в сторону, дав тестю плавной походкой обойти его и пройти в кухню. Он коснулся губами щеки Селесты, произнеся при этом проникновенным голосом: «Рад видеть тебя, дорогая», поставил оба ящика на кухонный стол, а затем, обхватив руками живот дочери, прижался подбородком к ее плечу.
— Ты все хлопочешь, моя радость?
— Стараюсь, папочка, — ответила Аннабет.
Он поцеловал ее в шею под ухом и прошептал:
«Девочка моя», а затем, повернувшись к Джимми, сказал:
— У тебя ведь есть еще холодильники, давай поставим в них пиво.
Они заполнили пивом холодильники, стоявшие в кладовой, и Селеста снова принялась разворачивать еду, купленную и принесенную друзьями и родственниками, начавшими собираться в доме с раннего утра. Они принесли слишком много всего — ирландский хлеб на соде, пироги, круассаны, оладьи, бисквиты, три различных картофельных салата, пакеты с булочками и рулетами, нарезки деликатесных копченостей, большущий глиняный горшок с мясными кругляшами по-шведски, два варено-копченых окорока и одну громадную индейку, запеченную в фольге. Аннабет вполне могла ничего не готовить — они все это знали, но в то же время все понимали: готовить ей необходимо. Поэтому она и готовила, жарила бекон, отваривала связки сосисок, на двух огромных сковородах готовился омлет. Селеста носила еду на стол, который был придвинут к стене в столовой. Ее занимала мысль, не является ли это обилие еды попыткой хоть как-то успокоить тех, кого любила покойная, или они надеялись этим обилием еды заглушить свою скорбь, отвлечься от грустных мыслей, смыть их потоками кока-колы и алкоголя, кофе и чая — есть и пить до тех пор, пока их до отказа набитые желудки не раздует, а их самих не начнет клонить ко сну. Именно так и происходит, когда люди собираются вместе по столь печальным поводам — на поминки, на похороны, на поминальные службы, или — как сегодня: вы едите, вы пьете, вы говорите до тех пор, пока оказываетесь не в состоянии ни есть, ни пить, ни говорить.
В толпе, набившейся в гостиную, она увидела Дэйва. Он сидел на диване рядом с Кевином; они разговаривали, но их лица казались потухшими и обеспокоенными. Разговаривая, они так сильно наклонились вперед и вытянули головы, что, казалось, соревнуются в том, кто первым свалится с дивана. Селеста, при взгляде на мужа, почувствовала какую-то пронзительную жалость к нему — всегда, хотя это и не сразу бросалось в глаза окружающим, он был как бы белой вороной в любой компании, но сегодня это было особенно заметно. Но, в конце-то концов, ведь все они знали его. Все они знали, что случилось с ним в детстве, однако, даже если они и могли бы примириться с этим и не судить его (а они и вправду могли), то Дэйв не мог полностью и без оглядки чувствовать себя свободно и раскованно с людьми, которые знали все подробности его прошлой жизни. Всякий раз, когда он с Селестой выбирался куда-нибудь в небольшую компанию сослуживцев или приятелей, живущих не по соседству, Дэйв держался уверенно и с достоинством, шутил и быстро реагировал на шутки, — в общем воспринимался как самый спокойный и беззаботный человек, какого не часто встретишь в наши дни. (Ее подруги из салона причесок «Озма» и их мужья любили Дэйва). Но здесь, где он вырос и где пустил корни, он всегда выглядел так, как будто с ним только что на полуслове прервали беседу, как будто он только что посторонился на полшага, чтобы пропустить кого-то вперед; как будто с ним шутят только потому, что кроме него нет никого, с кем можно было бы пошутить.
Она попыталась встретиться с ним взглядом и улыбнуться, чтобы дать ему понять: пока она здесь, он не в полном одиночестве, но как раз в это время плотная толпа людей сгрудилась в арочном проеме, отделяющем кухню от столовой, заслонив Дэйва от Селесты.
По большей части в многолюдном собрании на ум приходят мысли о том, как мало ты видишься и как мало приятного времени проводишь с человеком, которого любишь и с которым живешь. На прошедшей неделе они с Дэйвом ни разу не были вместе, кроме той их субботней ночи на кухонном полу, после того злополучного нападения. И сегодня она практически не видела его со вчерашнего дня, после того как Тео Сэвадж позвонил в шесть часов, чтобы сказать:
— Послушай, родная, у нас плохие новости. Кейти умерла.
— Не может быть, дядя Тео… — такова была первая реакция Селесты.
— Дорогая моя, если бы ты знала, как тяжело мне говорить тебе об этом… но это так, она умерла. Бедную девочку убили.
— Убили.
— В Тюремном парке.
Селеста не отрывала глаз от экрана телевизора, стоявшего на кухне, когда в шестичасовых новостях сообщали об этом, показывая репортажи непосредственно с места происшествия; снимки, сделанные с вертолета и запечатлевшие большое скопление полицейских со стороны экрана заброшенного кинотеатра; репортеры все еще были в неведении относительно имени жертвы преступления — им было известно лишь то, что найдено тело молодой женщины.
Но не Кейти. Нет, нет, нет.
Селеста сказала Тео, что сейчас же идет к Аннабет, и она пробыла там почти все время с момента дядиного звонка, домой ушла уже в три часа ночи лишь для того, чтобы немного вздремнуть и снова вернуться сюда в шесть часов утра.
И все-таки она и сейчас не могла поверить в это. Даже после того, как долго плакала вместе с Аннабет, Надин и Сэрой. Даже после того, как в течение жутких пяти минут хлопотала над Аннабет, свалившейся на пол в гостиной в сильнейших спазматических судорогах. Даже после того, как обнаружила Джимми, когда он стоял в темной спальне Кейти, уткнувшись лицом в подушку своей дочери. Он не плакал, не говорил сам с собой. Не издавая ни звука, он просто застыл в этой позе. Он просто стоял, прижав подушку к лицу и вновь и вновь вдыхал запах волос и щек своей дочери. Вдох — выдох, вдох — выдох…
Даже после всего этого случившееся все еще не стало для нее реальностью. Кейти… она просто ушла, но в любую минуту может вернуться, может войти в дверь, проскользнуть в кухню и стащить ломтик бекона со стоящей на огне сковороды. Кейти не может быть мертвой. Не может…
Возможно, причиной было что-то, логически бессмысленное, но застрявшее намертво где-то в самой дальней области мозга Селесты; то, что пришло ей в голову, когда она увидела машину Кейти в новостях, логически не поддавалось объяснению, но все же выражалось в формуле: кровь = Дэйв.
И вот сейчас она всем своим существом ощущает присутствие Дэйва в другом конце гостиной, заполненной людьми. Она чувствует, как он одинок, но уверена, что ее муж хороший человек. Не без изъянов, конечно, но хороший. И она любит его, а если она любит его, тот он хороший, а если он хороший, то между кровью, которую она смывала ночью в субботу с его одежды, и кровью в салоне машины Кейти нет ничего общего. А поэтому Кейти должна каким угодно образом, но быть живой. Поскольку любые другие альтернативы были бы чудовищными.
И противоречащими всякой логике. Абсолютно лишенными всякой логики, и в этом Селеста нисколько не сомневалась, идя на кухню за новой порцией еды.
Она чуть не столкнулась с Джимми и своим дядюшкой Тео, которые тащили холодильник через кухню в столовую. Тео, толкавший холодильник сзади, приговаривал, обращаясь к Джимми:
— Давай, Джимми, объедем эту штуку. Он же на колесиках.
Селеста изобразила на лице застенчивую улыбку, так, по мнению дядюшки Тео, положено улыбаться женщинам, и вновь ощутила обычное волнение, которое охватывало ее всякий раз, когда дядюшка Тео смотрел на нее, — волнение, впервые испытанное ею, когда ей исполнилось двенадцать. Правда, сейчас его взгляд задержался на ней несколько дольше.
Когда они, натужась, волокли громадный холодильник мимо нее, она невольно подивилась, как странно они смотрелись рядом, борясь с неподъемным холодильником — Тео, пышущий здоровьем верзила с громовым голосом, и Джимми, спокойный, симпатичный, со стройным телом, на котором не было ни жировых отложений, ни вообще ничего избыточного; он всегда выглядел как новобранец, только что прибывший из учебного лагеря. Протаскивая холодильник, они заставили расступиться толпу, которая толклась перед дверным проемом, и, втащив его в столовую, поставили у стены. Селесте бросилось в глаза, что все, находившиеся в комнате, разом повернулись и стали внимательно смотреть, как они затаскивают холодильник под стол, как будто эта ноша, внезапно перестав быть огромным холодильником из красного пластика, превратилась в дочку Джимми, похороны которой должны состояться на этой неделе. Они собрались сегодня здесь, чтобы пообщаться, поесть и проверить, хватит ли у них духу назвать усопшую по имени.