д шейным кольцом адамантовый аграф разметает во все стороны сноп лучей из ложбинки между грудей. Ниже, на бедрах, пояс, обволокший верхнюю часть ляжек, по которому бьется, не зная покоя, огромная подвеска, изливающая карбункуло-смарагдовый водопад. В просвете между корсажем и поясом вскруглится живот с пупком, подобным ониксовой, молочных тонов, подкрашенной розоватым колером печати. От сияния лучей, рассеивающихся от ее гордой головы, воспалятся все грани ее камней. Драгоценности, ожив, озарят ее тело гаревыми контурами, огненные жала изъязвят шею, колени, локти — жала, рдяные, что угли, лиловые что газовое пламя, голубые, будто вспыхнувший спирт, белые, как свет далеких звезд. Она запросит отхлестать ее, подберет руками власяницу аббатисы, семихвосткой из шелковых бечевок в ознаменование семи смертных грехов, на каждой бечевке семь узлов в ознаменование семи способов творения греха каждого, розами покажутся капли крови, что выступят от бичевания на ее теле, она будет стройной, как церковные свечи, взор ее — мечами пронзающий взор, я стану умолять, чтобы дала мне взойти на костер, как монаху, стану умолять, чтобы, бледнее зимнего рассвета, белее воска, со сложенными на гладкой груди молитвенными руками, она бы восстала, выпрямившись, в белой сорочке, залитой кровью сердец, проливших кровь во имя Ея…
Нет, нет! Какой же дурной литературой я обольстился. Нет, я уже не подросток в чесотке раннего полового зуда. Мне нужно ту самую, простую, какую я любил в свое время, — лицо и желтый жакет. Ту, милую, что не выходит из головы, — а не роскошную, от которой теряют голову. Я приму и слабую, и больную, какой она была в свой последний месяц в Бразилии, и я повторю ей: ты прекраснейшая из созданий света, я не променяю твои грустные глаза и твою бледность на великолепие всех ангелов неба! Хочу видеть, как она парит над водяной струею, одинокая и неподвижная, со взглядом, устремленным на море, существо заключенное, колдовски превратившееся в странную, в неповторимую морскую птицу с длинными и топкими ногами,[413] напоминающими ноги аиста. Не беспокоя ее своим вожделением, я останусь от нее на расстоянии, как от далекой принцессы…
Не знаю, таинственное ли пламя царицы Лоаны гложет изнутри мои олубеневшие лобные доли, таинственный ли эликсир промывает закопченные страницы бумажной памяти, на которых такое множество поврежденных и нечитаемых мест, в том числе те, что мне совершенно необходимо прочитать. Или это я сам напруживаю нервы усилием на грани нестерпимости… Если бы я мог сотрястись в моем нынешнем состоянии, я бы сотрясся. Внутри такая болтанка, какая бывает на море в шторма. И в то же время вроде предвосхищения оргазма. Пещеристые тела мозга наполняет живая кровь, что-то готовится во мне лопнуть — или же распуститься.
В точности как в тот день в подъезде, готовлюсь наконец-таки увидеть Лилу, она сойдет еще целомудреннее, еще соблазнительней, в черном школьном переднике, светя, чем солнце даже, сильнее, и светлее, чем лупа, и белее, гибкая, не ведающая, что она есть средоточие и истинный пуп земли. Я увижу ее славное личико, прямой нос, губы, из-под которых при улыбке чуть выглядывают верхние резцы, как у кролика, она мой ангорский кролик, мой кот Мату, мурлычущий, легонько отряхивая мягкую шерсть, моя голубка, горностай, моя белочка. Она опустится на землю, как утренняя изморозь, и, увидев меня, сделает легкий знак рукой не то чтобы пригласить, но все же — чтобы удержать, чтоб воспрепятствовать моему повторному от нее бегству.
Наконец я узнаю, как играется бесконечно сцена развязки моего «Сирано», узнаю, кого же я искал всю на этой земле жизнь, от Паолы до Сибиллы. И воссоединюсь. И пребуду с покоем.
Только ни в коем случае не спрашивать: «Здесь проживает семейство Ванцетти?» Улучу наконец свою Оказию.
Однако fumifugium цвета мыши клубится на вершине лестницы, загораживая двери.
Чувствую наплыв холода, поднимаю глаза.
Отчего это солнце почернело?