Таинственное пламя царицы Лоаны — страница 22 из 75

Глава 7Вся неделя на чердаке

Чем я прозанимался всю неделю? Читал, большею частью на чердаке. Дни сливались. Я читал беспорядочно и оголтело.

Но читал я не все подряд. Были такие журналы и книги, которые я лишь оглядывал, как рассеянно оглядывают пейзаж, и этого взгляда хватало, чтобы понять, что в них содержится. Как будто из каждого слова высвобождалась тысяча других слов или выползал плотный сжатый пересказ – так распускаются, попадая в воду, японские бумажные цветы. Каждое слово само заскакивало в пространство памяти и принималось там играть в салочки с Эдипом и Гансом Касторпом. А то еще вспыхивал такой же искрой иной раз и рисунок. Хороший рисунок имеет силу трех тысяч слов. Многие книги я читал медленно, с наслаждением смакуя фразу, абзац, главу, вновь переживая те исконные эмоции, которые вызывались давним, почти забытым первоначальным чтением.

Не зафиксируешь все разнообразие таинственных пламен, все замирания сердца от этих чтений – кровь бросается в лицо, опять отхлынет, и снова сладкий румянец…

Так всю неделю; чтоб использовать световой день, подымался я с петухами, залезал на чердак и спускался оттуда к ужину. В полдень Амалия, уже не пугаясь и не ища меня по закоулкам, прямо несла мне на чердак хлеб и колбасу или хлеб и сыр, пару яблок и бутылку вина (Иисус, Иисус, вот уж на мою бедную голову, заболеете снова, что я скажу госпоже Паоле, пожалел бы хоть меня, оставил эту затею, ослепнет напрочь!). И уходила с причитаниями, а я выпивал себе почти всю бутылку и листал все, что попало, после бутылки – сильно навеселе, по каковой причине не в состоянии четко восстановить, что прочитывалось раньше, что – позднее. Порой я спускался с чердака, таща пуды книг в обеих руках, и растягивался где-нибудь на пленэре.

Прежде чем ухнуть с концами на тот чердак, я позвонил домой и сообщил краткую сводку последних известий. Паола стала расспрашивать, что я думаю и чувствую, но я не вдавался в подробности:

– Изучаю обстановку, погода хорошая, гуляю, Амалия на высоте.

Паола спросила, ходил ли я в аптеку мерить давление. Что это следует делать раз в два или три дня. Что мы уже знаем, какие иначе могут быть неприятности. И главное – не забывать таблетки утром и вечером.

После чего, с не самой чистой совестью, хоть и оправдывая свой поступок стопроцентной производственной необходимостью, я набрал номер своего офиса. Сибилла подняла трубку. Да, она работает над каталогом. Через две-три недели будут готовы гранки. Я выдал несколько отеческих назиданий, мы распрощались.

Спросил себя, все ли я еще неравнодушен к Сибилле. Странное дело, но первые дни в Соларе сильно переменили угол зрения. Сибилла превращалась во что-то вроде давнего детского воспоминания, а то, что я откапывал из-под туманов прошедшего времени, становилось моим present.

Амалия говорила, что на чердак ходят через левый флигель, я навоображал себе винтовую деревянную лестницу, однако вместо того обнаружилось, что лестница вовсе даже и каменная, с удобными ступеньками, и действительно, как бы иначе туда смогли затаскивать кипы и груды разносортного барахла?

Кажется, я никогда до тех пор не бывал ни на каких чердаках. Да и в подвале ни в одном, честно сказать, я до того не был, но приблизительно представлял себе, на что похожи подвалы, подземные, темные, сырые, всегда прохладные, куда ходить следует со свечой. Или же с факелом. Готические романы набиты подземельями, там мрачно рыщет монах Амбросио. Бывают природные подземелья, такие как том-сойеровская пещера. Таилище темнот. Во всех городских домах имеются подвалы. Чердаки же имеются не повсюду, поскольку нередко в городах их перестраивают в пентхаусы. Неужто не существует литературы о чердаках? И что такое «Неделя на чердаке»? Huit jours dans un grenier? В памяти замаячило это название, но без четких фактических координат.

Хоть я разведку боем и не производил, но было ясно, что чердаки в Соларе занимают и центральный корпус, и оба флигеля. Входишь в пространство, которое тянется от фасада до тыла здания, и открываются узкие проходы с перегородками, разделяющими чердак на отсеки, образованные то металлическими стеллажами, то старыми шкафами с ящиками, и это создает впечатление муравейника, необъемлемого лабиринта. Я вошел в левый коридор, два-три раза повернул за угол и уткнулся носом во входную дверь.

Первые впечатления. Во-первых, жара: понятно, это же под крышей. Во-вторых, свет, проникающий сквозь слуховые окна. Эти окна видно и со двора. Изнутри, впрочем, окна заставлены какою-то рухлядью, почти непроницаемо заслонены, так что свет проходит порциями. В режущих желтых лучах пляшут бессчетные корпускулы, следовательно, в окружающей темноте они тоже пляшут, монады, семечки, первобытные атомы, вовлеченные в броуновскую катавасию, первичные тельца, мельтешащие в пустоте, – кто это описывал их, Лукреций? Периодически луч переламывается о стеклышко в дверце старого буфета, откалывается солнечный зайчик. Взгляд попадает в пыльное зеркало, в котором пространство неожиданно кренится. И снова – пятна света на стене, света, прошедшего сквозь вековые напластования палых листьев, прошедшего через выпоты талых вод, застывшие потеками на застекленных окнах чердака.

Наконец – колорит. Колорит чердака задан балками, дощатыми ящиками, картонными коробами, покоробленными шкафами, это густой столярный цвет, смешанные мазки коричневого – от рыжего мебельного до палевого, до цвета некрашеных досок, сероватая масть кленовой древесины, бурый колер растресканного лака на комодах, вкрапления белесоватости – из ящиков и коробов выглядывает бумага.

Подвалы – преддверие ада. Чердаки – это сильно недоделанный рай, в котором мертвые тела пресуществляются в лучистый прах. Кущи Элизия без намека на зелень; пересохшие джунгли; не то искусственные плавни, не то недогретая сауна. Я подумал, что не одни подвалы знаменуют материнскую утробу, напитанную околоплодной влагой, – и в чердаках также имеется что-то от матки с ее живительным, жизнехранящим теплом. В этом нестрашном лабиринте, откуда лишь высади пару черепиц – и проклюнешься на свет божий, витает уютный запах затхлости, запах успокоения.

Да вскорости я и жара-то уже не замечал, кипя и пылая в угаре лихорадочного любопытства. Несомненно, клад коровы Кларабеллы таился тут. Знай копай, где намечено. Но где намечено копать – я не знал.

Я продирался сквозь вездесущую паутину. Мышей гоняли коты, согласно утверждениям Амалии, но пауков-то не гонял никто. И если они не запростали тенетами все без исключения пространство, то лишь благодаря естественному отбору. Одно поколение вымирало, созданные тем поколением паутины истрепывались, начинался новый цикл паутиноплетения, и так шли годы.

Я брал в руки и разглядывал предметы на ближних полках, рискуя обвалить шатко поставленные коробки. Коробок было немало – видимо, дед не выбрасывал никакие коробки, а в особенности металлические с рисунками и жестяные с рельефами. Коробка от печенья «Вамар» (амурчики на качелях), коробка от таблеток «Арнальди», коробка с золочеными ребрами и цветочным орнаментом от бриллиантина «Кольдинава», жестянка из-под перышек «Перри», торжественно посверкивающий гробик с карандашами «Пресбитеро», внутри – сохранна вся шеренга карандашей, выстроенных как в патронташе, а вот и вынулась, ну наконец, здравствуй же, коробка из-под какао «Тальмоне – Due Vecchi – Два долгожителя»: старушка наливает довольному пенсионеру пользительный напиток, старичок у нее такой допотопный, что одет в кюлоты (то есть обмундировывался до Великой французской революции). Я не мог отделаться от чувства, что эта картинка – семейный портрет дедушки и почти не виденной мною бабушки.



Потом я добрался до коробки и до банки, датируемых, похоже, концом девятнадцатого века – шипучка «Бриоски»! Томные джентльмены пригубляют из бокалов столовые воды, подаваемые милашкой горняшкой. Мои руки вспомнили сами. Надрывается первый пакет с белым тоненьким порошком и содержимое осторожно всыпается в бутылочное горло. В бутылке водопроводная вода. Потом легонько поколыхиваешь бутылку, чтоб порошок в воде растворился, отлип от внутренности горла, вслед за чем берется совсем другой пакетик, в котором гранулы как маленькие кристаллы, и тоже всыпается в бутылку, но на сей раз быстро и решительно, вода в бутылке моментально закипает, и тут же нахлобучить пружинистую крышку, а после этого ждать осуществления химического чуда в этом первичном бульоне, где булькает и всхлюпывает хаос и пузырьки пихаются во все щели под резиновой крышечной прокладкой, стремясь прорваться. Наконец утихомиривается гроза, и шипучая столовая вода готова к употреблению, шампанское для детей, домодельная минералка. И я сказал себе тогда: вода Виши.



И тут же память запросила чего-то похожего, в ней что-то ожило, как ожил давеча альбом про корову Кларабеллу. Да-да, была еще другая коробка, мне поручали открывать ее в начале обеда, когда все сядут за стол. Рисунок там другой, но похожий, опять же джентльмены, опять же потягивают из бокалов чудодейственную воду, но на столе у них красуется такая же коробка, как та, которую я держу; а на изображенной коробке показаны сами они, джентльмены, потягивающие Виши перед столом, на котором изображена коробка, где показаны они… До бесконечности. Я веровал, что, будь у меня микроскоп, я углубился бы в туннель, рассматривая рисунки на коробках, изображающие все те же коробки, – композиция еп abîme (это точный термин; тот же принцип у китайских шкатулок или у матрешек). Бесконечность, данная в наглядности ребенку еще до его знакомства с парадоксом Зенона. Гонка за недосягаемой целью. Ни черепахе, ни Ахиллу не дотащиться до последней коробки с последними джентльменами и с последней услужливой субреткой. Так в младенчестве нам даруется метафизика бесконечности, математика бесконечно малых, хотя и без объяснений – на интуиции, так что вместо бесконечного прогресса может вообразиться и бесконечный откат, страшное предвестие, ненавистничающие эры тянут одна другую за хвост, предела нет, не существует завершающей коробки, а существуй эта завершающая, может, открылся бы взгляду наблюдателя на дне водоворота он сам, прижимающий к груди первую коробку. Отчего я выбрал профессию букиниста-антиквара? Хотелось иметь безусловную точку отсчета. День, в который Гутенберг отпечатал первую библию в Майнце. День сей крепок и единосущ! Общеизвестно, что до того дня не было ничего. На нем можно построить веру. На него можно поставить ногу. Все предшествовавшее – не для букинистов, а для палеографов. Моя профессия датирована четко. Нынешние пять с половиной веков. А все благодаря тому, что дитятей я напугался, размышляя о бесконечности перед коробкой порошка для Виши.