Глаз скользил по слуховым окнам крыши, глаз спустился на второй этаж к окнам кабинета деда, настежь распахнутым, дабы освещать все перипетии моих метаний. Почему-то я принялся разбирать, какое окно куда относится. В середине балкон, это приемная. Слева от приемной три окна: столовая, спальня дедушки и спальня родителей. Направо кухонное окно, окно ванной комнаты, окно спальни Ады. Симметрично. По левому флангу расположены еще дедов кабинет и моя комната, но окошек их не видно, эти окна в самом окончании коридора, куда примыкает наш флигель, так что окна смотрят уже в бок дома, за этим флигелем.
Все же какая-то неуверенность не оставляла меня, какое-то чувство, что симметрия нарушена. Левый коридор тянется до дверей в мою комнату и в кабинет деда. А правый коридор после комнаты Ады упирается в стену. Выходит, правый коридор по какой-то непонятной причине гораздо короче левого коридора.
По двору прошла Амалия, и я попросил ее сказать, какое окно ее флигеля чему соответствует.
– Ну, на первом этаже, мы там едим, вы там все видели. Потом еще одно окошко, то уборная, построил ее ваш доброй памяти дедушка, спасибо ему, чтоб мы не ходили до ветру, как прочие тут крестьяне, ну а еще, вон те два окошка, которые там видны, это склад садового инструмента, и туда можно заходить с обоих торцов. Там есть и дверь на задворки. Теперь про этаж, что сверху. Окно моей комнаты, а рядом окно спальной комнаты моих бедных покойных родителей и ихняя зала, и я там все закрыла на ключ и никогда не открываю, в память их памяти.
– Значит, последнее окно – это зала ваших родителей, и она кончается в углу между вашим флигелем и дедовым, – подытожил я.
– Да вестимо, что так, – отвечала Амалия. – Прочее – это уже господские помещения.
Ну, тогда я пошел на задворки правого флигеля, протиснулся между гумном и птичником. Поглядел на заднее окно кухни Амалии и на те покосившиеся двери склада, в которые я уже наведывался несколько дней назад, – в те клети, где размещались лопаты, вилы, ведра для извести и прочая утварь. Но при новом рассмотрении эти клети оказались какими-то странно вытянутыми, было ясно, что они тянутся до самой торцовой стены дома, прихватывая кусок главного корпуса. Другими словами, этот склад занимал и часть дедова крыла, вплоть до тусклого тупикового окна, через которое можно было различить горные отроги.
Так, и что же находится на втором этаже над этими вот захламленными сараями? Ведь квартира Амалии кончилась на стыке с дедовым крылом? Хотелось бы получить ответ: чем занято пространство, которое в этой половине соответствует тому, где на противоположной стороне – кабинет деда плюс моя комната?
Вышел на гумно и задрал голову. Три окна точно так же, как три окна и на обратной стороне (два окна в кабинете деда, одно – в моей спальне). Ставни наглухо задраены на всех на трех. Выше обычные слуховые окошки чердака, чердак я обошел в прежние дни вдоль и поперек, он занимает все пространство под крышей, и окошки чердака выходят на все стороны.
Снова подозвал Амалию, она возилась неподалеку с рассадой, и спросил ее, какая комната за заколоченными тремя окнами. Никакая, отвечала Амалия как ни в чем не бывало. То есть как никакая? Не бывает никаких комнат. Это не из комнаты Ады, потому что Адино окно – во двор… Амалия попыталась вывернуться еще нелепей:
– Это все покойного дедушки дела, мне это неведомо.
– Амалия, что вы голову морочите. Как заходят туда?
– А никак и заходить не надо. Там и не осталось ничего. Все забрали кромешницы.
– Амалия, я сказал, не надо мне морочить голову. Туда заходят или с вашего первого этажа, или через какую-нибудь еще чертову дырку!
– А вы, пожалуйста, без проклятий обойдитесь, ни к чему нечистого поминать. Что я могу поделать, ваш покойный синьор дедушка заставил меня побожиться, что никому не скажу ничего о том, а уж раз дала слово, надо держать, не то не ровен час – и впрямь черт за мной явится.
– Да когда же побожилась, о чем?
– А в тот самый вечер, что тогда еще ночью заявились Черные бригады, и ваш покойный дедушка сказал, позвал меня и матушку мою и велел нам крепко-накрепко побожиться, что мы ничего ни о чем не знаем, да еще он сказал, я так устрою, что вы и впрямь ничего знать не будете, мы все спроворим без вас, я сам и Мазулу, Мазулу, это звали так моего бедного родителя, потому что если придут из Черных бригад и почнут жарить вам пятки, то как бы вы не проболтались, когда не станет терпежу терпеть, и потому полезней будет, если вы и впрямь не знаете ничего, а то у тех ребят и не такие признавались, у них пели и кому они допрежь языки отрезали.
– Амалия, если должны были прийти Черные бригады, то это было больше сорока лет тому назад, с тех пор прошло сорок лет, дед и Мазулу оба уже много лет как умерли, и те, кто был в Черных бригадах, умерли тоже, и божба ваша уже потеряла всякий смысл теперь!
– Да, покойный господин дедушка и мой бедный покойный папа, те и впрямь уж сколько лет как померли, потому что лучших всегда наперед господь прибирает, но вот о тех-то, ну о Черных, то кто же может доподлинно знать, все ли они напрочь перемерли? У дурной травы корни цепки.
– Амалия, Черных бригад уже нет, война окончилась давным-давно, никто не придет жарить вам пятки.
– Ну, всякое ваше господское слово для меня как отче-наш, но все-таки Паутассо, который был в Черных бригадах, прям так и стоит у меня перед глазами, ему тогда и двадцати еще не исполнилось, так вот он живехонек и построил себе дом в Корсельо, и каждый месяц тот Паутассо наезжает сюда в Солару по своим надобам, потому что в Корсельо он построил кирпичную фабрику и забогател, уж будьте преспокойны, ну так в Соларе немало наших еще помнят, с каких средств забогател тот Паутассо, на улице люди от него на другую сторону переходят. Он, может, никому сейчас уже пятки не жарит, но, побожившись, слово надо держать, и даже наш приходский священник от божбы меня уволить не может.
– А, так значит, вам дела нет, что я болел и что я еще не выздоровел, напрасно моя жена вам доверилась, что вы мне во всем поможете, а вы мне не отвечаете на вопрос, и теперь я могу разболеться еще хуже.
– Да разрази меня господь на этом самом месте, коли я желаю зла своему синьорино, чтобы он болел из-за меня, да куда же мне деваться, если я побожилась…
– Амалия, чей я внук, ну-ка скажите.
– Вашего господина покойного дедушки, понятное дело.
– Ну и вот я – дедушкин наследник, хозяин всего того, что здесь вы видите. Правильно? Правильно! И если вы не говорите, откуда в комнаты заходить, значит, вы у меня уворовываете кусок моего дома.
– Да пришиби меня громом пресвятой господь на этом самом месте, если я уворую господское добро, да слыханное ли дело, всю-то жизнь я тут горбатилась и дом этот вылизывала, как картинку!
– И вдобавок, поскольку я внук своего господина дедушки, скажу вам: что я вам сейчас говорю, считайте, будто это в точности то же самое, что и дедушка сказал бы на моем месте: я вас торжественно отпускаю от обета.
Под натиском этих трех убойных доводов: мое здоровье! мои права на собственность! мое происхождение! – бедная Амалия не выдержала и сдалась. Синьорино Ямбо, видимо, значил для нее побольше, чем даже приходский священник и чернобригадовцы.
Мы поднялись на второй этаж центрального корпуса и прошли до самого конца правого коридора, где возле комнаты Ады стоял пропахший камфорой шкаф. Я помог Амалии сдвинуть шкаф, обнаружилась замурованная дверь. Отсюда был вход в часовню, сказала Амалия, потому что в старое время, когда еще был жив тот двоюродный дед, который потом завещал все имение вашему дедушке, в доме служивали мессу, часовня, конечно, не велика, но в ней вполне доставало места и семье, и домочадцам, священник приходил по воскресеньям из деревни. Потом въехал дедушка, покойник, который, как известно каждому, был не набожен, и часовней пользоваться не стали. Скамьи из нее вытащили и расставили по разным прочим помещениям. Я, как выяснилось, получил от деда разрешение расположить здесь свои книжные полки, перенести книги с чердака, и вышло у меня такое собственное угодье. Чем я занимался там целые дни, бог знает, да только как прослышал об этом соларский священник, он обратился с просьбой убрать оттуда хотя бы освященные мраморы, то есть алтарь, чтобы не было поругания святынь, и дедушка отдал священнику и алтарь, и даже статую Мадонны, не говоря уж о сосудах, ковчеге и дарохранительнице.
Однажды ближе к вечеру, речь о тех месяцах, когда вокруг Солары уже орудовали партизаны, и то они захватывали бург, то Черные бригады, но тогда, той зимой верх держали Черные, а партизаны тогда ушли на горы в сторону Ланг, – и кто-то заявился к деду с просьбой спрятать четырех парней, за ними охотились фашисты, а парни будто бы даже не были покамест партизанами, а только собирались вступить в отряд и хотели пробраться на гору в Лангах, где зимовали ребята из Сопротивления.
Ни нас с Адой, ни родителей не было, потому что мы уезжали на два дня к дяде, он с семьей жил эвакуированный в Монтарсоло. То есть были только дед, Мазулу, Мария и Амалия, и дед заставил женщин поклясться, что они никогда и никому слова не скажут о том, что делалось в доме, а после все-таки отправил и Марию и Амалию спать. Но Амалия притворилась, будто спать пошла, а сама выбралась и подсмотрела, что там делалось. В восемь часов привели тех парней, дедушка с Мазулу завели их в часовню, принесли им туда еду, а потом занесли на второй этаж кирпичи и раствор и потихоньку, хоть и не будучи каменщиками, замуровали двери и заставили свежую кладку вот этим как раз шкафом, который сперва стоял совсем в другой комнате. Только они доделали, пожаловали чернобригадовцы.
– Видели бы вы, что за хари. Хорошо еще, что главный, кто началовал у них, был в перчатках и приличного воспитания, обращался обходительно, поди, напели ему, что ваш дедушка тоже настоящий барин и большой землей владеет, так что они двое одинаковые получались, ну, пес же пса не жрет. Покрутились те у нас, даже на чердак забирались, временем они особо не располагали, так больше для порядку зыркали, потому им еще по всем хуторам искать было надо, думали, крестьянам у крестьян прятаться сподручнее. Ничего они не выискали, тот, в перчатках, извинился перед вашим дедушкой за посещение и сказал – да здравствует дуче, и дед с папашей, бед на свою голову чтоб не искать, ответили ему тоже – да здравствует, мол, дуче, вот и истории конец.