– Не знаю, ведомо ли вам, синьорино Ямбо, что за мученье принимает тот, кому эту штуку насильно дали. Если даже он своими ногами дойдет до дому, уж не спрашивайте, где он проведет первые дни после того. Уж такая стыдоба, что просто рассказать невозможно, синьорино, ни одному созданью божиему негоже подобное учинять.
Можно было понять по советам, полученным в письме от миланского друга, что с того самого случая (и учитывая, что фашисты окончательно победили через несколько месяцев после события) дед решил оставить журналистику и активную жизнь, затворился в своей лавчонке подержанных книг и просидел в тишине двадцать лет, разговаривая и переписываясь о политике только с самыми надежными друзьями.
Но он не забывал человека, который своими руками вливал ему масло в глотку, пока двое его дружбанов удерживали деда на стуле и зажимали нос.
– Это был один здешний, Мерло, господин ваш покойный дедушка знал, где этот Мерло проживает, и за двадцать лет он не упустил Мерло из виду ни на день.
Точно. И в некоторых письмах информаторы слали сведения о жизни Мерло. Тот сумел дорасти в рядах милиции до звания центуриона, а затем стал снабженцем и себя, надо думать, неплохо снабдил, потому что через некоторое время приобрел в собственное владение немалый домик в деревне и землю в придачу.
– Прошу прощения, Амалия, с маслом все ясно, ну а что же было влито в эту-то бутылочку?
– И назвать-то совестно, господин Ямбо…
– Так как я должен разобраться в этой истории, то скажите уж, Амалия, сделайте такое усилие.
Раз уж так, и только для меня на всем свете, Амалия согласилась скрепя сердце выговорить, что же было в ней. Дедушка, проглотив касторку, добрел до дому с немощью в теле, но с великой решимостью в душе. Первые два извержения были столь неудержимы, что он не успевал даже помыслить ни о чем, и слава богу, что не вывалил из себя душу. Но вот уж третий выхлоп, как и четвертый, он совершил в ночной горшок. Горшок наполнился касторовым маслом в смеси с тем, что выходит из человека, когда его слабит. Так деликатно выразилась Амалия. Дедушка опустошил флакон от розовой воды своей жены и, тщательно промыв его, заполнил свежим содержимым из ночного горшка. Затем он завинтил пробку и запечатал стеклянный сосуд крепким сургучом, дабы что было – не выветрилось и сохранило нетронутый букет и как можно лучше настоялось, как настаивается вино.
В городской квартире он берег бутылку как зеницу ока, а когда мы выехали в Солару от бомбежек, вывез с собой бутылку и поставил на виду в кабинете. Было ясно, что Мазулу одинаковых взглядов с дедом, и он знал всю историю, поэтому каждый раз, когда он заходил в кабинет (Амалия подглядывала, подслушивала), он кидал взгляд на бутылку, потом на деда, потом выкидывал вперед руку ладонью вниз, а после этого плавно и мягко поворачивал руку так, чтоб ладонь посмотрела кверху, и говорил угрожающим тоном: «S’as gira…» Что означало – «как только повернется», «как только переменится». Дедушка, в особенности в сорок третьем, отвечал: «Повернется, повернется, друг мой Мазулу, видишь, они уже высаживаются на Сицилии».
Наконец наступило 25 июля. Верховный Совет сместил Муссолини, король уволил его, и два карабинера, посадивши дуче в «скорую помощь», увезли неизвестно куда. Так фашизму пришел конец. Я снова прочувствовал и пережил то время, читая дедовы газеты. Заголовки как в плакатах – на всю полосу. Конец диктатуре.
Больше всего интересного – в газетах следующего дня. Там с удовлетворением сообщается, что толпы сваливают с пьедесталов статуи дуче и сбивают ликторские пучки с правительственных зданий. Иерархи диктатуры переоделись в штатское платье и исчезли из поля зрения. Те газеты, которые до 24 июля твердили о сплоченности всего, как один, итальянского народа вокруг своего вождя, 30-го числа с ликованием описывают роспуск Палаты Фашиев и Корпораций и выход на волю политических заключенных. Конечно, понятно, что в течение ночи там поменяли главного редактора, но остальной-то кадровый состав оставался! Не то все моментально приспособились, не то они долгие, долгие годы ждали и просто дождаться не могли, когда же им наконец позволят выговорить слова истины…
Настал наконец и час деда. «Повернулось», – отрывисто сказал он Мазулу, и тот понял все, что требовалось понять. Потолковав с двумя батраками, работавшими у него на поле, со Стивулу и с Джиджо, крепкими малыми, краснорожими от солнца и от «барберы», чьи громадные бицепсы, в особенности бицепсы Джиджо, славились на всю округу, и если у кого-нибудь грузовик застревал в канаве, Джиджо выталкивал его голыми руками, – он их пустил по ближайшим деревням, в то время как сам дедушка несколько раз посетил телефонную кабину в Соларе, чтобы кое-что уточнить у своих городских друзей.
Наконец тридцатого июля подтвердилось местопребывание Мерло. Его дом, то есть имение, находилось в Бассинаско, неподалеку от Солары, и он туда тихонечко забился, пока улягутся страсти. Он никогда не занимал больших постов и разумно предполагал, что рано или поздно про него вообще забудут.
«Ну, мы пойдем второго августа, – решил дедушка. – Как раз второго августа, двадцать один год назад, он угощал меня касторкой. А мы теперь навестим его. После ужина, во-первых, потому, что жара отойдет и ехать по холодку приятнее, а во-вторых, потому, что Мерло как раз пусть набьет себе брюхо как следует, а мы уж позаботимся, чтоб все получше переварилось».
Они сели в повозку и на закате солнца тронулись в Бассинаско.
В дверь Мерло они постучали, Мерло к ним вышел обвязанный клетчатой салфеткой, кто вы такие, чего вам нужно, естественно, лицо деда ему ничего не сказало, они его вдавили внутрь, Стивулу и Джиджо усадили его, заломив за спину руки, а Мазулу сжал ему ноздри пальцами, которые без всякого штопора способны были откупорить винную баклагу.
Дедушка неторопливо пересказал ему сюжет двадцатиоднолетней давности, в то время как Мерло мотал головой, как бы желая сказать, что все это ошибка, да он и политикой сроду не интересовался. Окончив изложение, дедушка припомнил ему, что в свое время, прежде чем начать вливать ему масло в глотку, боевики заставили его, избивая палкой, прокричать с зажатыми ноздрями «алала!». Дед же человек миролюбивый и, разумеется, палку в ход пускать не хочет, поэтому если Мерло любезно согласится пойти навстречу и произнести «алала!» без лишних просьб, то удастся избежать стеснительных ситуаций. Мерло, с ярко выраженным носовым эмфазисом, прокричал «алала!», что, с другой стороны, входило в немногочисленный набор действий, на которые у него хватало способностей.
После этого дед вылил пузырек тому в рот, заставив проглотить и масло, и каловую массу, которая была разведена в касторке, все пахучее, выдержанное в хорошем температурном режиме, розлива тысяча девятьсот двадцать второго года, гарантированное место и происхождение.
Когда они выходили, Мерло на карачках, уткнув лицо в плитки пола, пытался выблевать из себя проглоченное вещество, но нос ему продержали зажатым достаточно длительное время, так что настой успел дойти до самого желудка и попасть куда надо.
Тем же вечером, по возвращении воинов из похода, Амалия увидала моего господина покойного деда в столь лучезарном виде, в каком он, кажется, не бывал никогда. Мерло вроде бы натерпелся такого страху, что даже после восьмого сентября, когда король попросил о перемирии и драпанул куда подальше в Бриндизи, а дуче был освобожден германцами и фашистюги вернулись к власти, Мерло к Социальной республике Салó погодил приставать, а предпочел сидеть дома и поливать огородик – теперь он, поди, помер уже, поганец, приговаривала Амалия, по мнению которой, захоти даже Мерло добиваться справедливости и жаловаться фашистам, он до того напугался в тогдашний вечер, что не смог бы вспомнить и лиц тех, кто ворвался к нему домой… кто сочтет, сколькерых он напаивал касторовым маслом…
– И еще, мыслю я, другие тоже держали того Мерло под сильным призором все долгие годы, и, поди, таких бутылочек, как он испил от вашего деда, покойника, ему подносили не одну, поверьте уж, врать не стану, такому, как он, должно было стать неповадно заниматься политикой.
Вот оно, значит, каким надлежало представлять моего дедушку. Все входило в образ – подчеркивание газетных строк, слушание лондонского Би-би-си. Ожидание «когда переменится».
Я обнаружил печатный лист, датированный 27 июля. Все итальянские партии ликовали по случаю падения диктатуры в едином восторженном коммюнике – Партия Христианской демократии, Партия Действия, Коммунистическая партия, Социалистическая Итальянская партия пролетарского единства и Либеральная партия. Если я в свое время читал эту листовку, а я, несомненно, должен был ее читать, значит, я сообразил, что все эти партии не могли так чудом за сутки сформироваться, – следовательно, они существовали и до того, то есть действовали в подполье. Думаю, именно в тот момент я начал постепенно осознавать, что такое демократия.
Дед хранил и всю прессу республики Салó. Одно издание, «Иль пополо ди Алессандрия» (ну и сюрприз! у них печатался, подумать только, Эзра Паунд!), публиковало яростные карикатуры на короля, которого фашисты ненавидели не за одно только то, что он велел арестовать Муссолини, но и за то еще, что он просил о перемирии, удрал на юг и заключил союз с ненавистными англо-американцами. Газета изгалялась также и над сыном короля, Умберто, последовавшим за отцом. На карикатурах эти двое изображались всегда на бегу, с вылетающими из-под пяток облачками пыли. Король был крошечным, настоящим лилипутом, а принц, наоборот, – длинною верстой. Паола говорила, что я всегда держался республиканских взглядов. Оказывается, первый в этом смысле урок я получил именно от фашистов – тех, которые в свое время возвели короля на трон императора Эфиопии. Воистину, неисповедимы…
Я спросил у Амалии, рассказывал ли мне дедушка историю с касторовым маслом.
– А как же! Сразу. На следующий день. Он был так доволен! Усадил рядом вашу милость и рассказал все как есть. И еще показал бутылку.