Это было тогда, когда юбкам, укороченным почти выше колена, юбкам военных лет, равно как и колокольчикам до середины ноги, обвивавшим бедра невест Рипа Кирби в первых американских послевоенных комиксах, приходил конец и их место занимали широкие юбки длиной до икр. Они смотрелись отнюдь не целомудреннее прежних, вовсе напротив – их грациозность была двусмысленна, элегантная воздушность так многое обещала, тем более когда их подолы развевались на ветру, когда их обладательницы летели, обхватив из-за спины своих мускулистых кентавров.
Эта юбка была вся – стыдливо-манящее реяние на ветру, обольщение посредством необъятной и всеобъемлющей хоругви. «Веспа» удалялась, царственная, как флагман, оставляющий за кормой певчий кильватер пены, вихренье дельфинов, пучин.
Она уезжала вдаль в то утро на «Веспе», и «Веспа» упрочивалась как символ страдания и никому не нужной самоотдачи.
Тем не менее опять и опять вижу реянье юбки, орифламму ее волос и фигуру, разумеется – сзади.
Джанни говорит, что, когда нас водили в театр, весь спектакль Альфьери я просидел, устремив глаза на ее затылок. Однако я не слышал ничего от Джанни (видимо, он просто не успел рассказать) про другой поход в театр, на заезжую провинциальную труппу, на ростановского «Сирано». Я впервые получил возможность посмотреть эту пьесу на сцене и организовал целое мероприятие, впятером с одноклассниками мы купили билеты на галерку. Предвкушалось наслаждение, а также гордая перспектива – буду подавать реплики еще до того, как их выговорят артисты.
Мы явились задолго до начала. Места были во втором ряду. Прямо перед поднятием занавеса перед нами в первом ряду заняла места стайка девушек. Это оказались Нинетта Фоппа, Сандрина, еще две какие-то и Лила.
Место Лилы было прямо перед Джанни, Джанни сидел рядом со мной, так что я опять получил возможность вглядываться в ее затылок, но если перегнуться и вытянуть вперед шею, то был виден и профиль (тогда он был виден, а вот сейчас лицо Лилы загорожено дрожащими квадратиками). Быстрые приветы, как, и вы тоже тут, вот совпадение. По мнению Джанни, мы были слишком юными для наших девиц, а что я играл на сцене с пилюлей за щекой и был не хуже Джерри Льюиса, не столь уж было важно, над такими посмеиваются, в таких не влюбляются.
Но мне все равно было замечательно. Впивать текст «Сирано» реплику за репликой, когда впереди сидит Лила, – нарастало головокружение. Я уже не понимал, какова собой Роксана, выступавшая на сцене, потому что спиной ко мне, наискосок, у меня имелась Роксана своя. Мне казалось, я понимал, когда она была растрогана (кого не трогает Сирано, написанный, чтоб размягчать даже каменные сердца?), и я самонадеянно решал, что она растрогивается не вместе со мной, а обо мне и для меня. Я не мог вожделеть большего: я, Сирано и она. Прочие были толпой и безымянны.
Покуда Роксана, наклонясь, целовала чело Сирано, я был совершенно един с Лилой. В ту минуту, даже, допустим, не зная, она не могла не любить меня. Кроме того, Сирано прождал годы, и годы, и годы, пока она наконец осознала… Так что мог подождать и я. В ту минуту я побывал в нескольких шагах от эмпирея.
Любить затылок. Любить желтый жакет. Желтый жакет, в котором она появилась однажды в школе, золотясь на апрельском солнце, жакет, вошедший в мои стихи. С тех пор я не мог видеть ни одной женщины в желтом жакете без волнения и без приступа нестерпимой ностальгии.
Вот сейчас я наконец понял, что мне там втолковывал Джанни. Я искал в течение всей жизни, во всех бывших у меня женщинах, лицо Лилы. Целую жизнь я предвосхищал возможность сыграть финальную сцену «Сирано». И быть может, довело меня до рокового поражения именно открытие, что эта сцена отнята у меня навсегда.
Теперь я понимаю: именно Лила посулила мне, шестнадцатилетнему, надежду позабыть ночь в Диком Яру и открыться для новой любви. Мои скудные стихи были предуготованы вытеснить «Упражнения в благой смерти». С Лилою рядом, не говорю – моей, но передо мной, я повзрослел бы, прорастая, образно говоря, сквозь лицейские годы, и постепенно заключил бы мир с собственным детством. Однако Лила вдруг неожиданно пропала. До самого университета я неуверенно протоптался в лимбе, после чего – утратив и прочее, что составляло собою детство, а именно деда и родителей, – отказался от какой бы то ни было попытки позитивной переинтерпретации. Я просто вытеснил детство. Повел отсчет с нулевой точки. Упрятался в филологию, утешительную, ободряющую. Написал диплом по «Сну Полифила», не по истории Сопротивления. Затем произошла встреча с Паолой. Но если верить Джанни, мне не было суждено изжить первичную нереализованность. Я вытеснил все, да не все: не вытеснил лицо Лилы. И продолжал искать этот лик в толпе, но шел не вспять, куда положено идти за минувшим, а вперед, совершая поиск, увы, как мне теперь сообщили, – тщетный.
Преимущество теперешнего сна, с причудливыми лабиринтными отводами, по которым я, хотя и представляю себе взаимоположение эпох, могу свободно перемещаться во времени, презирая его однонаправленность, – преимущество в том, что теперь я могу перечувствовать все опять, ибо теперь уже не непреложны для меня законы «вперед» и «назад», точки расположены на едином круге, охватившем несколько геологических пластов, и в этом круге, а точнее сказать, в этой спирали Лила постоянно и по-новому рядом со мной в каждый миг моего балета очарованной пчелы, страшащейся прильнуть к желтой пыльце – к желтизне ее жакета. Лила всегда со мной, равно как и Мишка Анджело, и как доктор Озимо, и как чучельщик Пьяцца, Ада, папа, и мама, и дедушка, я вернул себе ароматы и запахи тех лет, все вернул, включая – гармонично и милосердно – даже ночь в Диком Яру, и включая даже Граньолу.
Я такой эгоист? Паола и девочки дожидаются за дверью, благодаря им я целых сорок лет позволял себе блуждать в разысканиях Лилы, головою в облаках, а ногами все-таки на твердой почве. Они вывели меня из замкнутого мира, и, сколько я ни глушил себя инкунабулами и пергаментами, я ведь породил и новую жизнь! Вот они убиваются, а я провозглашаю себя блаженным. Хотя, если разобраться, так ли я виноват? Выбраться же все равно не светит. Так хотя бы получу удовольствие в своем подвешенном состоянии. До того подвешенном, что даже закрадывается подозрение, что между нынешним моментом и тем, в который я проснулся тут, где нахожусь, хотя и перечувствовал чуть ли не двадцать лет последовательно, миг за мигом, на самом деле пролетело только две или три секунды – так вот достаточно, бывает, смежить глаза, и вмиг во сне прокручивается длинная замысловатая история.
Может, я и правда в коме, но читаю не воспоминания, а сновидения? Знаю, иногда во сне мерещится, будто вспоминаешь, а проснувшись, приходится признавать с сожалением, что воспоминания были не твои… Ну вот, в частности, мне нередко снилось, будто я наконец возвратился в какой-то старый дом, где давно не был, но где мне побывать весьма и весьма желательно, и давно пора, и где оставлено много-много вещей. Это некое подобие секретной квартиры, где я жил и которую обставил по собственному вкусу. Во сне я превосходно опознавал каждый предмет мебели, каждую комнату, разве что иногда сердился, потому что знал, что непременно в коридоре между дверями гостиной и ванной должна быть еще одна дверь, за дверью еще одна комната… но двери нет как нет. Замуровали. В процессе пробуждения я чувствовал вожделение и тоску по этому укромному убежищу, но, пробудившись, соображал, что воспоминание принадлежало сну, а дома этого я помнить не мог, потому что такого дома, по крайней мере в моей собственной личной жизни, отроду не бывало. Поэтому часто я думал, что во сне мы, случается, завладеваем воспоминаниями кого-то.
Однако мне никогда не выпадало видеть во сне, будто я вижу сон, вроде как происходит в этот раз. Что и доказывает, что этот раз – не сон. Кроме того, во снах воспоминания размыты и расплывчаты, а ныне я помню страницу за страницей, иллюстрацию за иллюстрацией – без единого изъятия, – которые пролистал в эти последние два месяца в Соларе. Я помню то, что случилось и имело место реально.
Но кто докажет, что то, что я вспомнил в ходе нынешнего сна, случилось и реально? И что оно имело место? А может, папа с мамой на самом деле были другими? И доктор Озимо на свете не существовал никогда? А также и Анджело-Мишка? А что, если я никогда не переживал ту туманную ночь на склоне Яра? О, хуже, – если мне привиделось во сне, будто я пробуждаюсь в больнице, позабывший, кто я и что я? Если мне приснилась Паола-жена, две дочери и трое внуков? А на самом деле памяти я не терял, просто я некто другой – бог меня разберет, кто я, – по зловредности судьбы загремевший сюда (в кому? а может быть, в лимб?), остальной же антураж – расплывчатые тени, помаргивающие в тумане огоньки. Иначе с какой бы стати всему, что я расценивал как припомненное до сей минуты, быть настолько связанным с темой тумана? Это, видимо, просто знак: жизнь есть сон. Жизнь есть сон – цитата. И если все прочие цитаты, и те, которыми я забрасывал доктора, Паолу и Сибиллу, не что иное, как порождение того же самого настырного сна? Что, если не существовало на свете ни Кардуччи, ни Элиота, ни Пасколи, ни Гюисманса, ни всего остального, относимого мной к энциклопедической эрудиции? Если Токио вовсе не столица Японии, Наполеон не только не умирал на Святой Елене, но даже и никогда и не рождался? И если сущее существует помимо меня? Параллельный мир, в котором поди разбери, что на самом деле происходит и что раньше происходило… Может, в этом мире мне подобные – вкупе со мной – все мы обладаем зеленой чешуйчатою кожей и четырьмя членистыми усиками над единственным глазом?
Нет стопроцентной гарантии, что дело так не обстоит. Но если бы я измыслил целую вселенную изнутри своего мозга, вселенную, в которой имеют место не только Паола с Сибиллой, но и написана «Божественная комедия» и изобретена атомная бомба, я бы задействовал такую емкость смыслопорожден