— Посмотрим, посмотрим, — ответил Смит, не сводивший глаз со своего пациента.
Неизвестного повели к плато.
Подойдя к месту, где начинались первые роскошные деревья леса, тихо шелестевшие своей свежей листвой, и вдыхая благоуханный воздух, неизвестный точно начал пьянеть; глубокий вздох вырвался из его груди.
Колонисты стояли позади, ежеминутно готовясь задержать его, если ему вздумается бежать.
Действительно, несчастный человек словно хотел кинуться в ручей, отделявший плато от леса. Ноги его судорожно дернулись, он двинулся вперед… Но почти тотчас же он опомнился, склонил голову, и крупные слезы покатились из его глаз.
— А! — воскликнул Смит. — Ты плачешь, значит ты снова стал человеком!
XVI. Первый хлеб
Да, несчастный плакал!
Вероятно, у него пробудилось какое-то воспоминание о прошедших днях, о прошедших радостях и печалях.
Колонисты оставили его на плато и удалились на некоторое расстояние, но он вовсе, казалось, не думал пользоваться этой свободой.
Через два дня после этой прогулки все заметили, что неизвестный стал общительнее. Он, очевидно, слушал и понимал, что говорили, но по какому-то непонятному упорству сам не произносил ни слова.
— Он, быть может, немой? — сказал Герберт.
— Не думаю, — отвечал инженер.
Однажды вечером Пенкроф, проходя мимо двери затворника, явственно услышал его голос и приостановился.
— Нет, — говорил неизвестный, — нет! Чтобы я здесь… Нет, никогда!
Моряк передал эти странные слова товарищам.
— Тут есть какая-то тайна, — сказал Смит.
Неизвестный сначала разглядывал орудия и инструменты, затем понемногу принялся работать на огороде. Часто во время работы он вдруг останавливался и долгое время оставался неподвижен. Смит советовал товарищам в эту минуту к нему не подходить и предоставить ему свободно размышлять. Если же случалось, что кто-нибудь из колонистов нечаянно к нему приближался, он быстро отступал в сторону и начинал рыдать.
— Что с ним творится? — говорил Пенкроф. — Почему он так мучится? Точно у него какая-то тяжесть на совести!
— Да, — сказал однажды Спилетт, — мне тоже начинает казаться, что у него есть что-то на совести. Может быть, он потому не говорит, что ему пришлось бы рассказать весьма печальные вещи…
— Надо иметь терпение и ждать, — сказал Смит.
Спустя несколько дней неизвестный, работая на плато, вдруг остановился, уронил заступ, и Смит, который незаметно наблюдал за ним, увидел, как слезы текли по его лицу.
Инженером овладела непобедимая жалость. Он забыл свой совет не подходить в такие минуты к бедному больному, кинулся к нему, взял его за руку и сказал:
— Друг мой!
Неизвестный вздрогнул, поспешно освободил свою руку и отодвинулся.
— Друг мой, — сказал Смит твердым голосом, — посмотрите на меня, я этого желаю!
Неизвестный поднял на него глаза, как бы покоряясь непреодолимой силе. Он хотел бежать, но вдруг остановился, глаза его заблестели, какие-то несвязные слова вырвались из его уст… Он не мог более сдерживаться. Он скрестил руки на груди и спросил глухим голосом:
— Кто вы такие?
— Мы потерпевшие крушение, как и вы, — ответил Смит в величайшем волнении. — Мы привезли вас сюда… Вы здесь между людьми, между своими…
— Между своими!
— Да, между себе подобными…
— Подобных мне нет!
— Вы среди друзей.
— Среди друзей!.. Я?.. Я среди друзей! — воскликнул неизвестный, закрывая лицо руками. — Нет… никогда… Оставьте меня!.. Оставьте меня…
Он кинулся на другой конец плато и долго оставался там неподвижен, как статуя.
Смит рассказал товарищам, что произошло между ним и неизвестным.
— Да, — сказал Спилетт, — в жизни этого человека есть какая-то тайна. Я почти готов ручаться, что его мучит раскаяние.
— Мы, кажется, привезли странного нелюдима, — сказал Пенкроф. — Какие это у него тайны? Что-то неладно! Может, эти тайны…
— Нам до них дела нет, — прервал его Смит. — Если он даже совершил преступление, то он жестоко был за него наказан… Он искупил его!
Целых два часа неизвестный оставался на окраине плато. Он сидел неподвижно, устремив глаза на безбрежный океан.
Что припоминал он? О чем думал? О чем сожалел? Чем терзался?
Колонисты не теряли его из виду, но к нему не приближались.
После двухчасового размышления неизвестный, казалось, на что-то решился. Он подошел к Смиту. Глаза его были заплаканы, но слез уже не было. Лицо выражало глубокую грусть. Он, казалось, чувствовал себя подавленным и уничтоженным. Глаза были опущены в землю.
— Позвольте узнать, — глухим голосом спросил он Смита, — вы и ваши товарищи — англичане?
— Нет, мы все американцы.
— А! — проговорил неизвестный. И прибавил как бы про себя: — Я этому очень рад.
— А вы, мой друг? — спросил Смит. — Вы англичанин или американец?
— Англичанин, — отвечал неизвестный.
Казалось, это простое признание очень дорого ему стоило. Он вдруг удалился и в величайшем волнении начал ходить по берегу.
Встретив случайно Герберта, он приостановился и спросил прерывающимся голосом:
— Какой у нас месяц?
— Ноябрь, — отвечал Герберт.
— Какой год?
— Тысяча восемьсот шестьдесят шестой.
— Двенадцать лет! — воскликнул он.
Затем быстро удалился.
Герберт, разумеется, тотчас же побежал и рассказал это колонистам.
— Этот несчастный потерял счет месяцам и годам! — сказал Спилетт.
— Да, — отвечал Герберт, — он, должно быть, прожил двенадцать лет на острове Табор!
— Двенадцать лет! — сказал Смит. — Двенадцать лет отчуждения! И это, может, после какого-нибудь проступка, который его мучил. Признаюсь, есть от чего обезуметь…
— Знаете что, — сказал Пенкроф, — я думаю, что этот человек вовсе не из потерпевших крушение. Я думаю, что он какой-нибудь преступник и что его в наказание ссадили на острове Табор.
— Очень может быть, что вы не ошибаетесь, Пенкроф, — отвечал Смит. — Если это так, то весьма возможно, что покинувшие его люди когда-нибудь за ним приедут…
— И его не найдут! — воскликнул Герберт.
— Что ж делать? — сказал Пенкроф. — Отвезти, что ли, обратно его на Табор?
— Друзья, — сказал Смит, — сейчас еще ничего нельзя решать. Подождем. Я полагаю, что этот несчастный жестоко страдал, что эти страдания искупили его преступление, теперь он жаждет открыть свою душу, жаждет поделиться своим горем… Мы не будем вызывать его на откровенность, не станем докучать ему, он сам нам все расскажет… А когда мы узнаем его историю, тогда видно будет, как лучше действовать. К тому же он один может нам сообщить, имеет ли какую-нибудь надежду, что за ним приедут… Я в этом сомневаюсь!
— Почему вы сомневаетесь? — спросил Спилетт.
— Если бы он имел какую-нибудь надежду на избавление, — отвечал Смит, — он бы ожидал его и не бросал в море той записки, которую мы нашли. Нет, вероятнее всего, его осудили на вечное одиночество, и он знал, что должен умереть на необитаемом островке.
— Одного я не понимаю, — сказал Пенкроф.
— Чего?
— Если этот человек уже двенадцать лет на острове Табор, так он, значит, давно одичал?
— Вероятно, — отвечал Смит.
— А если он давно одичал, значит он и записку писал давно?
— Разумеется… А между тем записка, казалось, написана очень недавно!
— Кроме того, если записка написана уже несколько лет назад, так отчего она не приплыла раньше? Не плыла ж бутылка от острова Табор до острова Линкольна целые годы!
— Ну, на это еще можно вам возразить, Пенкроф, — сказал Спилетт. — Бутылка давным-давно могла приплыть к берегам Линкольна.
— Нет, — отвечал Пенкроф, — бутылка именно плыла к берегам. Нельзя же полагать, что ее выкинуло на берег, а потом опять унесло волнами!
— Отчего нельзя этого полагать? — спросил Герберт.
— А оттого, что на южном берегу скалы — и она непременно разбилась бы вдребезги!
— Правда, правда, — сказал Смит, задумываясь.
— Вы еще и то заметьте, — продолжал моряк. — Кабы эта записка была написана несколько лет назад, так она бы попортилась от сырости… Так или нет? А записка ни капельки не попорчена.
— Ваше замечание совершенно справедливо, Пенкроф, — сказал Спилетт. — Тут что-то непонятное! В этой записке определена широта и долгота острова Табор с такой точностью, которая показывает, что писавший имел научные познания, чего трудно ожидать от простого матроса. Что вы об этом думаете, Смит?
— Я с вами согласен, — отвечал инженер. — Тут есть что-то непонятное… Но все-таки, по-моему, не следует тревожить нашего нового товарища расспросами: он заговорит, когда сам того пожелает… И тогда мы послушаем.
В последующие дни неизвестный не произносил ни слова и не покидал плато. Он работал на огороде, работал беспрерывно, безустанно, но держался вдалеке от колонистов. Невзирая на то что его каждый раз звали обедать, завтракать и ужинать в Гранитный дворец, он не шел туда и довольствовался сырыми овощами. При наступлении ночи он не возвращался в отведенную ему комнату, а ночевал где-нибудь под деревом или, когда погода была дурная, забивался в расщелину скалы. Словом, он жил так же, как на острове Табор, когда его единственным пристанищем был лес. Все просьбы Смита были безуспешны, и наконец инженер решил, что и в этом следует предоставить ему свободу.
— Подождем, — сказал он. — Невзирая на его отчуждение, мне кажется, он желает с нами сблизиться.
Все попытки колонистов изменить привычки неизвестного были тщетны — им пришлось запастись терпением. И вот наконец в нем заговорил голос совести, и ужасные признания невольно сорвались с его губ, словно под воздействием непреодолимой силы.
10 ноября, около восьми часов вечера, когда темнота начала уже покрывать землю, неизвестный неожиданно явился перед колонистами, которые собрались на террасе. Глаза его горели; к нему, казалось, возвратилась его прежняя дикость.
Колонистов поразил его странный вид. Что с ним случилось? Что его так ужасно взволновало и раздражило? Или общество людей возбуждало в нем непобедимое отвращение? Не тосковал ли он по дикой жизни, которую вел на острове Табор? Это можно