[70]
Есть в христианском мире постоянная тенденция в минуты различных исторических катастроф особенно напряженно проповедовать углубление в себя, уход от жизни, стояние одинокой души перед Богом.
Мне кажется, что тенденция эта и сейчас начинает очень сильно проявляться, особенно среди православных. И дает она такую особую странную картину мира: с одной стороны, все разнообразные силы зла, объединенные и утверждающие могущество коллектива, массы, и ничтожность и незначительность каждой отдельной человеческой души, а с другой стороны – рассыпанные, необъединенные и утверждающие себя в этой рассыпанности и необъединенности христианские души, для которых мир становится каким-то злым призраком, а единственной реальностью – Бог и моя одинокая душа, трепещущая перед Ним.
Мне представляется такое умонастроение определенно соблазнительным, определенно страшным, как для каждого отдельного человека, так и для судьбы Церкви Христовой, и хочется со всей силой восстать против него и звать людей друг к другу, к общему стоянию перед Богом, к общему претерпеванию скорбей, к общему отражению соблазнов. И для такого зова можно найти огромное количество самых непреложных оснований во всех областях христианской жизни.
Начну с того, что воспринимается как наиболее личное, интимное, с области, о которой все знают, что именно в ней-то душа одиноко стоит перед Богом, – с православных молитв, и чтобы еще более стеснить себя, с молитв не общецерковных, совершаемых во время церковного Богослужения, где их неличный характер сам собою разумеется, а именно с молитв личных, всем известных, творимых у себя, при закрытых дверях. Я разумею обычное последование молитв утренних и вечерних, которое можно найти в любом молитвеннике и к которому мы привыкли с самого детства. Мне важно установить в них абсолютное преобладание обращений к Богу от нас, а не от меня. С этой точки зрения я хочу проследить их.
Начинаются они так: «Слава Тебе. Боже наш, слава Тебе». Молитва «Царю небесный» кончается: «…прииди и вселися в ны, и очисти ны от всякия скверны, и спаси, Блаже, души наши». Трисвятое кончается «помилуй нас». «Господи, очисти грехи наши, Владыко, прости беззакония наши, Святый, посети и исцели немощи наши имене Твоего ради». Дальше идет молитва Господня, начинающаяся с обращения: «Отче наш… Хлеб наш насущный даждь нам днесь. И остави нам долги наша, якоже и мы оставляем должником нашим. И не введи нас во искушение, но избави нас от лукавого».
В утренних молитвах далее множественное число употребляется с такой же определенностью и так же часто. «Припадаем Ти, вопием Ти… Помилуй нас… Зовем в полунощи… Приидите, поклонимся Цареви Нашему Богу… Приими моления наша… Очисти ны… Даруй нам… Обрящемся готови… Яко Спаса родила еси душ наших…»
Дальше идут молитвы о живых и об усопших, то есть о других, опять не о себе только. И совершенно то же повторяется в вечерних молитвах. Таким образом самое личное, самое сокровенное, что есть в жизни православного человека, пронизано все насквозь этим ощущением общности его со всеми, ощущением соборного начала, присущего православной церкви. Это чрезвычайно многозначительно, это обязывает задуматься.
Если это так в частной молитве человека, то не приходится даже и говорить об общецерковной молитве. Литургия же не может совершаться даже священником, если он один, ему необходим для ее совершения хотя бы еще один человек, который символизирует собою народ. А само таинство есть именно общее дело Церкви, совершаемое о всех и за вся.
Православные люди погрешили бы неким недолжным протестанствованием, если бы забыли об этих центральных и характернейших особенностях своей православной истины. В православной церкви человек не одинок и не в уединении проходит путь спасения, а является членом Тела Христова, разделяет судьбу своих братьев во Христе, оправдывается праведниками и несет ответственность за грехи грешников. Православная церковь – это не одинокое стояние перед Богом, а соборность, связывающая всех узами Христовой и взаимной любви. И это не есть нечто, выдуманное богословами и философами, а точное указание Евангелия, проводимое в жизнь веками существования Тела Церковного. И Хомяков, и Достоевский, и Соловьев, много уяснившие широким слоям русского культурного общества эти истины, могут подтвердить их ссылками на Слово Божие, на точное указание Спасителя. Православный человек только тогда и исполняет в полноте заветы своей веры, когда воспринимает их как некую двуединую заповедь любви к Богу и любви к ближнему.
Бывают, конечно, целые эпохи уклонений от правильного отношения к этому двуединству. И особенно они характерны в периоды катастроф и общего шатания, когда человек, по малодушию своему, стремится спрятаться и укрыться и не иметь дела ни с кем, кто находится в этом шатающемся мире. Ему кажется, что если он будет помнить только о Боге и предстоять Ему в своей душе, чтобы спасти ее, то этим он избавится от всех напастей и останется чист во время всеобщего осквернения. Такому человеку надо неустанно повторять себе слова Иоанна Богослова о лицемерах, которые говорят, что любят Бога, не любя человека. Как они могут любить Бога, которого не видят, и ненавидеть брата своего, который около них? Христос требовал, во исполнение заповеди любви к ближнему, душу свою положить за други своя. Нет смысла перефразировать это требование и говорить, что дело идет не о душе, а о жизни, потому что апостол Павел, во исполнение Христова требования, говорит, что хотел бы быть отлученным от Христа, чтобы видеть братьев своих спасенными, – тут-то уж ясно, что он говорит о положении своей души, а не жизни только.
Так же неопровержимо указание Христово на то, как мы должны относиться к ближнему, в словах Христа о Страшном суде, где с человека будет спрашиваться не то, как он уединенным подвигом спасал свою душу, а именно то, как он относился к ближнему, посещал ли его в темнице, накормил ли голодного, утешил ли его – одним словом, любил ли он брата своего, человека, ставил ли эту любовь перед собою как непреложную заповедь Христа. И тут нельзя отговориться достаточностью молитвенной памяти о брате – необходимо оправдаться деятельной любовью, самозабвенной отдачей души своей за други своя.
Но если мы даже оставим отдельные и частные указания Евангелия на этот счет, а обратимся ко всему делу Христову на земле, то оно-то и есть высшая степень положения души за други своя, высшая мера жертвенной любви и отдачи, которую только знало человечество. Ибо так возлюбил Бог мир, что отдал Сына Своего Единородного… (Ин. 3:16) – к такой же любви призывая и нас. Нет и не может быть последования по Христовым стопам без приятия на себя какой-то, хотя бы самой малой, доли соучастия в этом жертвенном подвиге любви. Всякий, возлюбляющий мир, всякий, отдающий душу свою за других, всякий, готовый ценою отлучения от Христа добиться спасения братьев своих, – есть ученик и последователь Христов. И наоборот: всякий, пребывающий в искушении одного только самоспасения, всякий, не приемлющий на себя ответственности за боль и грех мира, всякий, идущий путем хотя бы «святого» эгоизма, – просто не слышит, о чем говорит Христос, и не видит, за что принес Он Свою Голгофскую жертву.
Тут важно только еще подчеркнуть, что очень часто различные упражнения во внешних добродетелях – кормлении странников, призрении нищих и так далее – как будто приемлются и теми, кто идет путем самоспасения. Но приемлются как некие полезные для их души аскетические упражнения. Конечно, не о такой любви учит нас Евангелие и не в жертву такой любви был распят Христос. Его любовь, дарованная в наследие нам, есть подлинная жертвенная любовь, отдача души не для того, чтобы этим приобрести ее как бы с процентами, так как в ближнем открывается образ Божий, не акт во имя свое, а акт во имя ближнего. Тут нельзя рассуждать так: Христос нам дал твердое и неложное указание, что мы встречаем Его Самого в каждом убогом и несчастном. Примем это к сведению и окажем этому убогому и несчастному любовь, потому что он сам только кажется таким, а на самом деле он Царь Небесный, и за ним наши дары не пропадут, а вернутся к нам сторицею. Нет, убогий и несчастный есть действительно убогий и несчастный – а в нем в уничиженном виде действительно присутствует Христос, – и мы его принимаем во имя самой любви Христовой не от того, что нам от этого будет награда, а от того, что мы пламенеем этой жертвенной Христовой любовью, и соединяемся в ней с Ним, с Его крестными страданиями, и страдаем не ради своего очищения и спасения, а ради убогого и несчастного, которому эти наши страдания облегчают его собственные. Нельзя жертвенно любить во имя свое – можно жертвенно любить только во имя Христово, во имя образа Божия, открывающегося нам в человеке.
Быть может, все эти приведенные Евангельские указания взяты случайно, тенденциозно. Мы знаем, что Евангельскими текстами доказывают свою правоту все еретики и сектанты. Как будто нам надо еще чем-либо подкрепить себя, надо показать, что такое толкование было свойственно всем векам истории Православной церкви, его мы можем найти у многих отцов, в Добротолюбии например. Это верно, конечно, хотя и нуждается в некоторых оговорках. Первое, что надо помнить, это то, что Добротолюбие не есть Священное Писание, богодуховенное откровение, а сочинение святых, но все же людей. Второе – что авторы, помещенные в Добротолюбии, не напечатаны там целиком, а только по известному отбору, только главным образом в тех своих выдержках, которые касаются наставлений к аскетическому подвигу отдельного человека. Таким образом, там просто мало поминаются темы, связанные с тем, что нас сейчас занимает. Как пример: выборка всего, что говорится об отношении к ближнему в первом томе Добротолюбия на всех его более чем шестистах страницах, занимает только две страницы, а во втором томе на семьсот