вангельских словах о Страшном суде, когда Христос скажет стоящим по правую руку, что они навестили Его в тюрьме и больнице, накормили, когда Он был голоден, одели, когда Он был наг. Это Он скажет тем, кто делал это и в индивидуальном, и в общественном порядке. Таким образом, в скучных, трудовых, подчас будничных аскетических правилах, касающихся нашего отношения к материальным нуждам ближнего, уже лежит залог возможного Богообщения, внутренней их духовности.
Дальше идет душевный мир человека. Как надо относиться к своему душевному миру? Очень часто за ним не только отрицают всякую ценность, но ощущают его как величину, с которой надо бороться чуть ли что до полного ее уничтожения. И мы видим, как человек путем напряженных усилий добивается странных результатов – сухости, безразличия, холода, безлюбости, безвдохновенности. Сами эти результаты говорят о том, что тут что-то неверно. Ведь в конце концов, человек по своей структуре не может уничтожить своей душевности. Он может только извратить ее, омертвить, заморозить, закостенеть. Правильное отношение к своей душевности имеет все тот же критерий. Душевность, которая отгораживает человека от внешнего мира и ограничивает его областью собственных чувств, собственных переживаний, сосредотачивает на внимательном слежении за малейшими движениями собственной души, – недолжная душевность. Душевность, которая позволяет человеку ближе и внимательнее подойти к другому, которая раскрывает ему внутренние причины и мотивы поведения другой души, которая создает мост между ним и его ближним, которая учит любви к ближнему, – это должная душевность. Душевности грозят две противоположные опасности: с одной стороны, она широкая дорога для страстей, с другой – по ней идет смерть в человеческую душу. Чтобы не дать власти страстям, человек в области своей душевной жизни не должен себе позволять никакого культа «своего», исключительного, якобы самого даже главного. Чтобы избежать второй опасности, он не должен убивать душевности, а всю ее претворять в орудие любви к другому.
И тут мы переходим к тому, каково должно быть отношение к душевному миру другого человека. Отсутствие корыстного интереса, некоторого любопытства и смакования чужих переживаний должно сочетаться в первую очередь с напряженной доброжелательностью, с какой-то настоящей неутомимостью в отношении другой души. Надо уметь в буквальном смысле «ставить себя на место» другого человека, пытаться из него оценивать и переживать то, что он чувствует, быть для каждого каждым. Даже чужие страсти надо судить не извне, а входя во внутреннюю атмосферу переживающего их человека. Надо иметь силу не вообще определять, что должно, а что не должно для данного человека, а определять это изнутри его собственного душевного состояния, искать освобождения его от его страстей и эмоций не в максимальном отсечении, а в сознательном и глубоком их преодолении, переключении, преображении. Тут опять-таки две противоположные опасности. С одной стороны, опасно подойти к человеку с меркой все нивелирующей доктрины и начать рассекать его живую и больную душу, с другой – не менее опасно некое сентиментальное приятие во что бы то ни стало всего человека, его души вместе со всеми ее болячками и наростами. Мера дается вниманием, трезвостью и любовью.
Область духа требует самого большого напряжения в отношении к человеку и к самому себе. Конечно, духовных путей великое множество, и нельзя их все унифицировать и сводить к каким-то одним и тем же правилам и законам. Но мы уже выделили известный вид духовного делания, который ставит ударение на подлинно религиозном отношении к человеку. Тут известные общие предпосылки вполне возможны. Духовная аскетика тут заключается в самом открытом, недвусмысленном и сознательном отказе от самого себя, в готовности быть всегда в воле Божией, в жажде стать исполнителем Божия замысла в мире, орудием в Его руках, средством, а не целью. Принцип служения, некоторой духовной мобилизации должен быть тут до конца проведен, должен охватить все духовные возможности и силы человека.
Обращаясь к другому, к тому, служить которому он призван, человек не может в области духовной подменять все лишь отбором высших духовных свойств. Тут начинается самое трудное и требующее максимального аскетического напряжения и внимания. Обращаясь своим духовным миром к духовному миру другого, он встречается со страшной, вдохновляющей тайной подлинного боговедения, потому что он встречается не с плотью и кровью, не с чувствами и настроениями, а с подлинным образом Божиим в человеке, с самой воплощенной иконой Бога в мире, с отблеском тайны Боговоплощения и Богочеловечества. И человек должен безусловно и безоговорочно принять это страшное Богооткровение, преклониться перед образом Божиим в своем брате. И только когда он это почувствует, увидит и поймет, ему откроется и еще другая тайна, которая требует его самой напряженной борьбы, самого большого его аскетического восхождения. Он увидит, как этот образ Божий затуманен, искажен, исковеркан злой силой. Он увидит сердце человеческое, где диавол ведет непрестанную борьбу с Богом, и он захочет во имя образа Божия, затемняемого диаволом, во имя пронзившей его сердце любви к этому образу Божию начать борьбу с диаволом, стать оружием Божиим в этом страшном и попаляющем деле. Он это сможет, если у него не будет ни одного самого утонченного, корыстного желания, если он, подобно Давиду, сложит с себя царские доспехи и только с именем Божиим кинется в бой с Голиафом.
Вот краткие вехи, по которым хочет идти человеческая душа, жаждущая аскетического подвига в области своих отношений к людям. Все это можно выразить в одном вечном образе распинаемого Христа: Он плоть Свою отдал на распятие, Он страдал Своей человеческой душой, Он предал дух Свой в руки Отца – и Он зовет нас к тому же. И Он принес Свою жертву за всего человека, во всем его духовно-душевно-телесном составе.
Есть и другой образ, особенно близкий православному сознанию, – это образ Матери, стоявшей у Креста распятого Сына, образ Той, которой было сказано: …и Тебе Самой оружие пройдет душу… (Лк. 2:35). Этот образ – великий символ всякого подлинного отношения к человеку: в Распятом Она видела Бога и Сына – и нас этим научает видеть в каждом по плоти Христовом брате тоже Бога, то есть образ Божий – и сына, усыновляемого нам нашей любовью, нашим состраданием, нашим соучастием в его муках, нашим ношением его грехов и падений. Божия Мать и доныне пронзается крестом Своего Сына, становящимся для Нее обоюдоострым мечом, и мечами наших крестов, крестов всего Богочеловечества. И созерцая Ее надмирное предстояние о всех человеческих грехах и немощах, мы и в Ней находим верный и неложный путь, повелевающий принять в свое сердце кресты наших братьев, пронзиться ими, как оружием, проходящим душу.
Таким образом, завет Сына Божия, данный человечеству, повторенный многократно в Евангелии, запечатленный всем подвигом Его земной жизни, совпадает с заветом Богоматери, раскрытым нам со дня Благовещения, со времени страшного Ее предстояния у Креста и во все века существования Церкви. Тут нет сомнения, тут путь ясен и чист.
Если же иногда историческая обстановка прививала к православию и некоторые чуждые ему тенденции, некоторое чрезмерное ударение на пути самоспасения, характерное, скорее, для религии Востока, то мы всегда и из-за них видим, что основной завет Христов все же не забывался и не отметался. Заповедь любви к ближнему, вторая и равноценная первой, так же звала и зовет человечество, как тогда, когда она была дана.
Нам, русским православным людям, может быть еще легче, чем кому-либо, понять ее, потому что именно ею пленилась и увлекалась русская религиозная мысль. Без нее Хомякову не пришлось бы говорить о соборном устроении православной церкви, устроении, покоящемся всецело на любви, на высоком человекообщении.
По его богословствованию ясно видно, что сама вселенская Церковь и есть в первую очередь воплощение не только заповеди любви к Богу, но и заповеди любви к ближнему и немыслима как без первой, так и без второй.
Без нее не было бы смысла в учении Соловьева о Богочеловечестве, потому что оно становится единым и органическим, подлинным Телом Христовым, лишь соединенное и оживотворенное потоком братской любви, объединяющим всех у единой Чаши и причащающим всех единой Божественной Любви.
Из этой заповеди только и понятны слова Достоевского о том, что каждый за всех виноват и каждый отвечает за грехи каждого.
Можно сказать, что русская мысль вот уже больше века как на все лады и всеми своими голосами повторяет, что она поняла, что значит отдать душу свою за ближних своих, что она хочет идти путем любви, путем подлинного мистического человекообщения, которое тем самым есть и подлинное Богообщение. Часто так случается в истории мысли, что сначала возникают теоретические философские и богословские предпосылки, а потом известная идея стремится воплотиться в жизни. Наши теоретические предпосылки заполнили собою все русское духовное творчество девятнадцатого века, они прозвучали на весь мир, они оказались человечески гениальными, они определили собою вершину вдохновения русского духа, его основную характеристику. Никакие войны и революции не в силах уничтожить того, что было сделано русским религиозно-философским гением в течение предшествующего периода истории русской мысли. Достоевский останется навеки, и не он один. Отсюда мы можем черпать, отсюда мы можем получать неисчислимое количество данных, ответов на самые страшные вопросы, постановку самых неразрешаемых проблем. Можно смело сказать, что главная тема русской мысли девятнадцатого века была о второй заповеди, о догматических, нравственных, философских, социальных и любых других аспектах ее.
Перед нами, перед православными людьми, пребывающими в церкви и воспитанными на этой православной философии русского народа, наш долг раскрыт с предельной ясностью: мы должны сделать эти теоретические предпосылки, эти философские системы, эти богословские теории, эти заново ставшие священными слова – «соборность» и «Богочеловечество» – некими практическими вехами как для наших личных духовных путей, самых сокровенных, самых интимных, так и для всякого нашего внешнего делания.