Таинство ближнего — страница 23 из 43

Произошло явление небывалое. Якобы на почве гуманизма, якобы во имя человечества, или, во всяком случае, одной его части – трудового класса, пролетариата, в забвении Бога и в отречении от Христа, возродился суровый аскетический путь. Каждый верный был обязан оставить не только отца и матерь свою, каждый верный выводился из-под законов обычной, применившейся к человеческим слабостям морали, – ему внушалась иная, суровая мораль, мораль классовая. Во имя дела, во имя торжества целого он должен был отрекаться от всего, вплоть до отречения от своего лица человеческого. Чердаки мира, проплеванные и прокуренные, кабачки всех европейских столиц могли бы много рассказать о том, как калечились людские души во имя нового безбожного закона, как истреблялись «предрассудки» в этих душах, как предъявлялись им требования суровой партийной дисциплины, как все подчинялось поискам единой, пусть фальшивой, жемчужины – не Царствия Небесного, не небесной веси, а веси земной.

Любопытно, что сказал бы Леонтьев об этом, но далеко не розовом, антихристианстве, если бы догадался о его аскетической окрашенности.

Воистину, Антихрист должен быть великим аскетом и носить власяницу, потому что это то, что покоряет и пленяет мир, спящий мягко и одевающийся пышно, и пьющий, и ядущий. Да, миру вновь предписывались слезы – но уже не слезы христианства, мир вновь отрекался от своих культурных ценностей, шел на некое auto da fé, но не во имя Бога живого, а во имя торжествующего в отдаленных веках безликого, сурового коллектива.

Не только Леонтьев, но и захвативший новую эпоху Розанов не успел задуматься о том, что это значит: слишком события были стремительны, слишком трудно было ввести их в сознание.

Ну, а мы видим, мы можем понять. Мы обязаны оглядеться, найти свои ошибки, исправить их.

И прежде всего мы должны заново переоценить гуманистическую легенду, противополагающую «темный лик» дела Христова розовому великолепию внехристианского вечного праздника. Тут уже не приходится говорить: против розового гуманизма – как говорил Леонтьев, или: «я боюсь темного лика» – как говорил Розанов. Тут приходится спросить себя: да темен ли лик христианского подвига, да так ли уж лучезарен лик внехристианской культуры?

Тут приходится по подлинникам, внимательно, сосредоточенно пересмотреть свои многовековые утверждения.

И прежде всего, дать себе отчет – что такое христианский аскетический путь?

Знаю, каждый сразу представляет себе изможденные лики святых на византийских иконах, бестелесность их, темноту и мрачность, духоту катакомб, какое-то невыговоренное, но до конца прочувствованное проклятие миру и радостям его. Знаю и утверждаю, что все это совершенно не соответствует тому, что было, тому, что есть, и тому, что будет. Мне хочется доказать свою мысль подробным разбором творений одного из самых замечательных отцов Церкви, обращающегося главным образом к монахам, к молчальникам, к аскетам. Я говорю о творениях Исаака Сириянина. И на этом, так сказать, предельном выражении того, что именуется «темнотой христианства», показать ошибочность такого именования, какое-то роковое заблуждение в таком именовании. И чтобы не прятаться, не малодушествовать, я начну с самых страшных текстов Исаака Сириянина, от которых, может быть, вздрогнуло бы не только розовое сердце Розанова, но и черное сердце Леонтьева. Этим я как будто бы затрудняю свою задачу, но только так она может быть исчерпана.

Прежде же, чтобы еще не затруднить, я напомню исчерпывающие слова Иоанна Богослова о любви к Богу и человеку. Вот они: Кто говорит, что он во свете, а ненавидит брата своего, тот еще во тьме. Кто любит брата своего, тот пребывает во свете, и нет в нем соблазна. А кто ненавидит брата своего, тот находится во тьме, и во тьме ходит, и не знает, куда идет, потому что тьма ослепила ему глаза (1 Ин. 2:9–11). Но рядом (для Леонтьева это было бы подтверждением первых слов): Не любите мира, ни того, что в мире: кто любит мир, в том нет любви Отчей. Ибо все, что в мире, – похоть плоти, похоть очей и гордость житейская, – не есть от Отца, но от мира сего (1 Ин. 2:15–17). И опять, как бы противоречие этим словам: Кто говорит: я люблю Бога, а брата своего ненавидит, тот лжец, ибо не любящий брата своего, которого видит, как может любить Бога, Которого не видит? И мы имеем от Него такую заповедь, чтобы любящий Бога любил и брата своего (1 Ин. 4:20–21). Вот, собственно, о кажущуюся противоположность первого и третьего текстов со вторым споткнулась человеческая история. Одни – люди типа Леонтьева – приняли в христианстве только второй текст, ненависти к миру, а под понятие мира подвели и брата своего. Другие, так же поняв мир, возлюбили аскетическим подвигом христианство и не заметили заповеди о любви к брату.

А между тем гуманизм как будто бы легко укладывается в эти заповеди любви к человеческому лику, без которого невозможна и любовь к Богу. Но, может быть, древние аскеты дали повод к такому толкованию христианства, сами истолковав его так? И надо признаться, что у того же Исаака Сириянина есть слова, как бы подтверждающие эту мысль. Вот они:

«Если милостыня, или любовь, или милосердие, или что-либо почитаемое сделанным для Бога препятствуют твоему безмолвию, обращают око твое на мир, ввергают тебя в беспокойство, помрачают памятование о Боге, прерывают молитву твою, производят в тебе смятение и неустройство помыслов, делают, что перестаешь заниматься божественным чтением, оставляешь это оружие, избавляющее от парения ума, истребляют осторожность твою, производят, что, быв дотоле связан, начинаешь ходить свободен, и, вступив в уединение, возвращаешься в общество людей, пробуждают на тебя погребенные страсти, разрешают воздержание чувств твоих, воскрешают для мира тебя, умершего миру, от ангельского делания, о котором у тебя единственная забота, низводят тебя и поставляют на стороне мирян, – то да погибнет такая правда».

Это страшно, но этим страшное не исчерпывается. Дальше: «Дивлюсь тем, которые смущают себя в деле безмолвия, чтобы других успокоить в телесном». «Прекрасен путь любви, прекрасно дело милосердия ради Бога; но я ради же Бога не хочу этого». «Остановись, отец, – сказал один монах, – ради Бога спешу за тобою». И тот ответил: «А я ради Бога бегу от тебя». И вот как бы исчерпывающее объяснение к такому отношению: «Мир есть блудница, которая взирающих на нее с вожделением красоты ее привлекает в любовь к себе. И тем – хотя отчасти – возобладала любовь к миру, кто опутан им, тот не может выйти из рук его, пока мир не лишит его жизни. И когда мир совлечет с человека все и в день смерти вынесет его из дому его, тогда узнает человек, что мир подлинно льстец и обманщик». И поэтому: «Хочешь ли по евангельской заповеди приобрести в душе своей любовь к ближнему? Удались от него, и тогда возгорится в тебе пламень любви к нему, и радоваться будешь при лицезрении его, как при видении светлого ангела». Что это? Не наглядная ли проповедь любви к дальнему в ущерб любви к ближнему?

Тем более что Арсений говорил: «Богу известно, что люблю вас, но не могу быть и с Богом, и с людьми».

И все расценено.

Вот, например: «Творящих знамения, чудеса и силы в мире не сравнивай с безмолвствующими с подвигом. Бездейственность безмолвия возлюби паче, нежели насыщение алчущего в мире и обращение многих народов к поклонению Богу. Лучше тебе самого себя разрешить от уз греха, нежели рабов освобождать от рабства. ‹…› Лучше тебе, будучи ведущим и опытным, быть козноязычным, нежели от остроты ума своего подобно реке источать учения. Полезнее для тебя позаботиться о душе живой, нежели воскрешать умерших». Точно, ясно, не вызывает никаких сомнений.

Я чувствую, как содрогается каждое гуманистическое сердце. Признаюсь, мое сердце тоже содрогается и не верит, не допускает, что это так.

Я ищу ключа к иному разумению этих слов.

И вот он:

«Когда слышишь об удалении от мира, об оставлении мира, о чистоте от всего, что в мире, тогда нужно тебе сначала понять и узнать, по понятиям не простонародным, а чисто разумным, что значит самое наименование: мир, из каких различий составляется это имя, – и ты в состоянии будешь узнать о душе своей, сколько далека от мира и что применено к ней от мира.

Слово мир есть имя собирательное, обнимающее собою страсти. Если человек не узнал прежде, что такое мир, то не достигнет он до познания, какими членами далек он от мира и какими связан с ним. Много есть таких, которые двумя или тремя членами отрешены от мира и подумали о себе, что стали они чуждыми миру в житии своем; потому что не уразумели и не усмотрели премудро, что двумя только членами умерли они миру… ‹…›

По умозрительному исследованию миром называется и состав собирательного имени, объемлющего собою отдельно взятые страсти. И когда вообще хотим наименовать страсти, называем их миром; а когда хотим различать их по различию наименований их, называем их страстями. Страсти же суть части преемственного течения мира. И где прекращаются страсти, там мир стал в своей преемственности. А страсти суть следующие: приверженность к богатству, к тому, чтобы собирать какие-либо вещи; телесное наслаждение, от которого происходит страсть супружества; желание чести, от которого возникает зависть; желание распоряжаться начальственно; надмение благолепием власти; желание наряжаться и нравиться; искание человеческой славы, которая бывает причиной злоискательства; страх за тело. Где страсти эти прекращают свое течение, там мир умер. И в какой мере недостает там некоторых из сих частей, в такой мере мир остается вне, не действует теми частями состава своего. ‹…› И ты смотри, какими из сих частей живешь; тогда узнаешь, какими частями живешь и какими умер миру. ‹…› И скажу короче: мир есть плотское житие в мудровании плоти».

И, приняв тайну этого ключа, легко понимаешь такую молитву: «Сподоби мя, Господи, действительно быть мертвым для собеседования с миром сим». Потому что: «Не могут приобрести любовь к человеку те, кто любят мир сей». Тут резко противополагается любовь к человеку – любви к миру сему. И у отрекшихся от мира сего любовь к человеку приобретает совершенно иное значение и иной характер. Я подряд приведу тексты Исаака Сириянина, говорящие о подлинной, должной любви к человеку.