Таинство ближнего — страница 25 из 43

Какое изумительное, точное, явно опытное описание человеческого благодатного творчества!

Итак, человек и любовь к нему, вершина человеческого творчества, являются краеугольным камнем у Исаака Сириянина. Надо еще указать, что говорит он о свободе.

«Некто с уверенностью говорит, что свобода воли путеводит и приводит в движение посредством чувств всякую совершаемую добродетель и всякий чин молитвы, – в теле ли то, или в мыслях, – и даже самый ум, – этого царя страстей. Когда же управление и смотрение Духа восгосподствует над умом, этим домостроителем чувств и помыслов, – тогда отъемлется у природы свобода, и ум путеводится, а не путеводит. И где тогда будет молитва, когда природа не в силах иметь над собой власти, но иною силою путеводится, сама не зная куда, и не может совершать движений мысли, в чем бы ей хотелось, но овладевается в тот час пленившей ее силою и не чувствует, где путеводится ею?»

«В веке несовершенном нет совершенной свободы».

«Остерегайся собственной своей свободы, предшествующей лукавому рабству. Остерегайся утешения, предшествующего брани. Остерегайся ведения, предшествующего встрече с искушениями. И, что чаще всего бывает, – желания сей встречи прежде свершения покаяния».

Мне хочется показать еще великую меру требовательности Исаака Сириянина.

«Проси Досточестного у Дающего без зависти, чтобы за мудрое свое хотение принять от Него и честь. Премудрости просил Соломон. Елисей просил благодати Духа… Ибо кто у Царя домогается маловажного, тот унижает Его честь. Израиль просил маловажного, и постиг его гнев Божий… Если кто у царя попросит несколько гноя, то не только сам себя обесчестит маловажностью своей просьбы, но и царю своей просьбой нанесет оскорбление».

Но после всего написанного можно ли все же говорить о том, что Исаак Сириянин учит одной творческой крылатой радости, что путь, на который он зовет, – высокий горный путь, лишенный камней и терний? Нет, нельзя. Потому что он точно и определенно учит нас трудности этого пути, неоднократно указывает на неизбежность этих трудностей, зовет, в конце концов, не к радости только достижения, но и к подвигу на пути к нему. «Путь Божий есть ежедневный крест. Никто не восходит на небо, живя прохладно. О пути же прохладном знаем, где он оканчивается. Богу неугодно, чтобы беспечным был тот, кто Ему предал себя всем сердцем. Попечение же его должно быть об истине. А из сего познается, что под Божиим он Промыслом, когда Бог непрестанно посылает ему печали». «Ибо не благоволил Бог, чтобы возлюбленные Его покоились, пока они в теле, но паче восхотел, чтобы они, пока в мире, пребывали в скорби, в тяготе, в трудах, в скудости, в наготе, одиночестве, нужде, в болезни, в унижении, в оскорблениях, в сердечном сокрушении, в утружденном теле, в отречении от сродников, в печальных мыслях, имели иной взгляд на всю тварь, место жительства, непохожее на обыкновенное, человеческое, жилище иноческое, которое безмолвно, не видно, по человеческому взгляду не заключает в себе ничего такого, что веселит здесь человека. Иноки плачут, а мир смеется. Они воздыхают, а мир веселится. Они постятся, а мир роскошествует. Трудятся они днем, а ночью предаются подвигам, в тесноте и трудах».

«Как глаза кормчего устремлены на звезды, так живущие в уединении внутренним воззрением своим устремляются на ту цель, к какой положил идти в уме своем с того дня, в который решился совершить путь свирепым морем безмолвия, пока не найдет жемчужины, для которой пустился он в неосязаемую бездну моря безмолвия». «Когда божественная благодать утвердит мысли его, тогда мало-помалу начинает он входить в искушения. И благодать попускает, чтобы посылаемы были на него искушения, соответственно его мере. И в сих искушениях ощутительно приближается к нему помощь, чтобы благодушествовал он, пока приобретет мудрость, ибо умудриться человеку в духовных бранях невозможно иначе, как только по силе выдержанного им духовного испытания». «Ибо никогда человек не познает силы Божией в покое и свободе. И нигде Бог не являл ощутительно действительности Своей, как только в стране безмолвия и в пустыне, в местах, лишенных сходбищ и молвы в обитании людьми».

«И ничего не производит в душе такой тишины, как произвольная нищета».

«Тот странник, кто мыслию своею встал вне всего житейского. Тот плачущий, кто по упованию будущих благ все дни жизни своей проводит в алчбе и жажде. Тот монах, кто пребывает вне мира и всегда молит Бога, чтобы улучить ему будущие блага. Богатство монаха – утешение, находимое в плаче, и радость от веры, воссиявающей в темницах ума. Тот милостив, кто в мысли своей не отличает одного от другого, но милует всех». «У праведника, не познавшего своей немощи, дела его как бы на острие бритвы, и вовсе недалек он от падения и от тлетворного лова, – разумей же демона гордыни». «Пока живы у тебя чувства, при встрече с кем бы то ни было почитай себя мертвым, потому что если во всех членах твоих не умалится греховное разжжение, невозможно приобрести себе спасения». «От искушений человек приобретает душу одинокую и беззащитную, сердце омертвевшее и смиренное. ‹…› В нас срастворяются и утешения, и поражения, свет и тьма, брани и помощь, короче сказать, теснота и пространство». «Терпение есть матерь утешения и некая сила, обыкновенно порождаемая широтою сердца». «Иной смирен по страху Божию, другой смирен по радости. И смиренного по страху Божию сопровождают во всякое время скромность во всех членах, благочиние чувства и сокрушенное сердце. А смиренного по радости сопровождают великая простота, сердце возрастающее и неудержимое».

Я нарочно кончаю этим текстом, потому что в нем еще иной ключ к уразумению аскетизма. Все же, мне кажется, основное понятие аскетики есть именно эта великая простота, сердце возрастающее и неудержимое. Трудный путь, о котором говорит нам Исаак Сириянин, – отречение от «мира сего» для стяжания мира Божия, – заключается в этом раскрывании сердца.

Не знаю, нужно ли подробно комментировать приведенные мною тексты. Мне кажется, что они в абсолютной наглядности опровергают установившийся предрассудок «темного лика», точно так же, конечно, как и не соответствуют чаяниям «розового христианства». В них мера, гармония, достигнутая полнота вещей, правильное взаимоотношение двух заповедей, мир в Боге и Бог в мире. Никакими силами не оторвать от аскетического пути мирского делания, по учению Исаака Сириянина. Только в любви к человеку – в сердце милостивом открывается божественное услаждение. И пусть многократно и разнообразно искажена эта истина. Пусть суровый путь отречения протекает у многих вне Бога, пусть иногда он отрицал любовь к брату-человеку – все это различные, более или менее неисправимые искажения подлинного пути.

Я думаю, что не будет заблуждением сказать, что в области русского религиозного пути особенно сильно утверждено начало творения мира – не мира сего, а мира Божия. Русский религиозный путь именно так раскрывается.

Русская мысль всегда стремилась увидеть в деле человеческом дело Божие, осмыслить дело творения в мире, как от Бога данную задачу и цель. Положительных доказательств такого понимания русской религиозной задачи столько, сколько отдельных представителей русской религиозной мысли. Но, наряду с положительными доказательствами, обладают несомненной силой и доказательства отрицательные.

Дело в том, что во всех своих искажениях, во всех своих отходах от первоначальной религиозной заданности, русский дух никогда не изменял своей верности образу Божию в творениях, Богу изменял, а образу Божию оставался верен. На этой особенности построен знаменитый парадокс Соловьева: «Человек произошел от обезьяны, а потому положи душу свою за други своя».

Всякое искажение было как бы чрезмерной ревностью по отношению к человеку, к творению. И только чисто религиозного восприятия для творения мы не видим в западном гуманизме. Наш гуманизм в самой ценной и философски стоящей на ногах своей части с неизбежностью оборачивался не культом человечества, а упором в идею Богочеловечества. Наш гуманизм растворял в религиозном основном тоне сам себя. В каком-то смысле и Хомяков, и Достоевский, и Соловьев были гуманистами. Но важно то, что они были не только гуманистами. Они преображали западный, ущербленный гуманизм, лишенный Бога, в нечто иное, в веру в человечество, живущее в Боге, и в Бога, открывающего Себя в человечестве. Это, так сказать, основной мотив русского напева. Это то, что пребудет в веках от русской истории, когда бы она ни кончилась, и от русской мысли, как бы она дальше ни изменила основной путь своего развития.

И говоря о современных, конечно, русских задачах аскетики, надо непременно помнить об этой основной стихии русского духа: в ней ключ к пониманию всего.

Но вот в современности-то именно и явилось как бы наглядное опровержение всего сказанного. Развился и раскрылся русский коммунизм.

Ни любовного приятия мира, ни утверждения человеческого творческого пути – не говоря уже о вере в Бога – в нем нет. Нет вообще ничего организованного, живого, непосредственно созидаемого и творимого. Но зато есть пышная и неподвижная схема мертвых абстракций, есть вне человеческой души лежащий идеал отвлеченного человечества, есть утверждение жизненного механизма, который машиной своей дробит кости и души для вящей славы отвлеченной, развоплощенной идеи. И есть еще: есть темный лик коммунистического аскетизма, есть стальной хребет его изощренной воли, его изможденная трудами плоть и разодранные лишениями ризы. В этом – только в этом – тайна его победы. В этом – только в этом – объяснение тому, как мертвая формула могла овладеть живой жизнью. В этом последнее прибежище для отвлеченной и бескровной доктрины коммунизма, крепость его, из которой он делает набеги на мир. А в смысле отрицательном сила русского коммунизма лежит в том, что противостоящий ему мир не выявил огненно и творчески никакого иного положительного учения. И, наконец, если это учение, или даже несколько таких учений, в нем существуют, то несутся они не напряженными руками аскетов и подвижников, а рыхлыми, слабыми, изнеженными руками людей, не умеющих пронзиться огнем. И потому сами идеи становятся расплывчатыми, туманными, не раскаленными, студенистыми.