послушания, а выполняя еретические требования старца – он не грешит, так как самый факт послушания перекладывает всю ответственность за совершенный грех на того, кто его жизнью руководит, то есть на старца.
Мне не нужно сейчас по существу рассматривать этот принцип. Важно только подчеркнуть, что его воплощение ставит одно непременное условие: для послушания необходим старец, которого нужно слушаться. Если нет старца, то нет и послушания, или, во всяком случае, оно меняет свой характер, оно становится относительным, условным. Старец же не есть просто какое-то случайное начальство, это человек, который ответственно берет в свои руки чужую судьбу, ежедневно и пристально следит за нею, воспитывает своего послушника, отвечает за него перед Богом. Если для послушника старец является подлинным духовным отцом, то и для старца послушник должен быть подлинным, хорошо ведомым, любимым духовным сыном. Без этого нет старчества и нет послушания.
И нам надо твердо сказать, что при современных условиях монашеской жизни старчества действительно нет или почти нет.
И это естественно. В то время, когда в России с ее многотысячным монашеством были всегда единицы людей, способных быть настоящими старцами, и слава о них распространялась по всей стране, нам, за границей, приходится искать старцев среди нескольких десятков монахов. Этим сам выбор ограничен до последних пределов. Есть, конечно, среди нас духовно опытные и высокой жизни монахи, но они в большинстве случаев перегружены самыми разнообразными церковными делами и хозяйственного, и административного, и чисто религиозного свойства. Они физически не могут внимательно следить за духовной жизнью своих послушников, тем более что зачастую эти послушники живут не только не в общем монастыре, не только не в одном городе, но даже в другой стране. Этот один факт достаточен для того, чтобы объяснить, чем стало старчество в наших условиях. Старцем может теперь быть всякий монах, случайно постригшийся на несколько лет раньше. Его добросовестность говорит ему о его неопытности – и этим определяется, что он и не предъявляет к послушнику особых требований, а ограничивает свою роль тем, что старается ему быть по мере сил полезным.
Вместе с тем сама жизнь ставит монахов перед лицом самых разнообразных решений, требует от них чуть ли не с первого дня их пострига ответственности. Они фактически оказываются самостоятельными, если даже не покинутыми. При таких условиях было бы нелепо во что бы то ни стало реставрировать институт старчества, условно считать одного старцем, а другого послушником, применять всю суровую систему послушания, как полного отсечения воли, для того, чтобы отдать ее в руки другого человека.
Послушание как таковое остается неизменным, но смысл его становится другим. Монах должен быть послушен церковному делу, на которое он поставлен, он должен целиком отдать свою волю и свои творческие силы этому делу. Послушание становится служением. По существу, это служение должно быть не менее сурово, чем послушание старцу. Только ответственность тут остается на самом монахе, он сам мерит меру своей добросовестности, своей жертвенности и самоотдачи. Старцем его становится сама церковь, которая и судит его, а поручаемое послушание – это ответственное выполнение того церковного дела, которое церковь вручила ему.
Что это, новаторство? Может быть, но новаторствует тут сама жизнь. Она не спрашивает нас, хотим ли мы или нет так или иначе понимать даваемый нами обет послушания. Она говорит нам, что при современных условиях иначе его понимать нельзя. Наше дело только понять ее требования и точно их наименовать. Конечно, возможна некоторая искусственная реконструкция старого понимания, с некоторым условным распределением ролей старца и послушников, но сама эта условность и искусственность говорит против таких попыток, да и жизнь только и делает, что разрушает такие объединения, раскидывает людей по разным странам, нагружая их личной ответственностью за лично им поручаемое дело.
Вопрос тут прост: нам надо не восстанавливать старое, а стремиться к ответственному приятию нового, к его осмысливанию, к точному уяснению, чего оно от нас требует.
И, наконец, третий обет – нестяжания. В то время как обет послушания, на первый взгляд, как бы умаляется и упрощается (что по существу неверно – верно, скорее, обратное), обет нестяжания нуждается в большем осмысливании и углублении.
Что и говорить, вся наша жизнь, абсолютно всех, в большей степени соответствует старому пониманию нестяжания. Фактическое сребролюбие является чем-то чрезвычайно малореальным. Все трудятся, чтобы иметь возможность пропитать себя и свою семью, а о большем и не мечтают. Нестяжательный монах будет тут одним из бесчисленных нестяжательных людей, его окружающих. Мы все хорошо знаем ничтожную цену материального благополучия, мы все от него просто отвыкли. Рядовой эмигрант, по существу, менее стяжателен, чем рядовой монах старого времени. Таковы условия жизни.
Частная собственность? Очень многие охотно бы отказались от нее за право пользоваться общей собственностью, которая обеспечивала бы кров, одежду и пищу. Тут все относительно.
Но есть в идее нестяжания и безотносительные вещи, которые особенно ярко выступают сейчас. Ее нельзя ограничивать материальным пониманием. Нищий и несребролюбивый человек одновременно с этим может быть великим духовным стяжателем.
На каких основных текстах базируется идея нестяжания? Мне кажется, что это заповедь о блаженстве нищих духом, каковых есть Царствие Небесное, – это утверждение, что никто не имеет большей любви, чем тот, кто душу свою даст за други своя. Если это так, то что особенно противоположно нестяжанию? В ответе на этот вопрос мы видим особый смысл, так как из него вытекает чрезвычайная актуальность, чрезвычайная злободневность и современность принципа нестяжания. Ему особенно противоположен эгоцентризм, являющийся болезнью нашего века.
Эгоцентризм определяет собою не столько материальную скупость и жадность, сколько духовные их проявления. Эгоцентрик копит духовные богатства и жаден к ним, он противопоставляет себя миру.
Мир является неким фоном, на котором он развивается, некой благоприятной или неблагоприятной средой, не имеющей собственного смысла и значения. Причем это не какой-либо абстрактный мир, но мир конкретный, его окружающий. У эгоцентрика весь его лексикон испещрен словами «я» и «мое». «Его» друг – это некто, кто ему нужен и кто должен ему служить, а не тот, кому он нужен и кому он хочет служить. «Его» семья – это его собственность, которая должна ему обеспечивать уют и освобождать от одиночества, не налагая на него никакой особой ответственности. Его наука, его искусство, его родина – все это любимые и необходимые понятия, способствующие его духовной и материальной полнозвучности и полновесности. Он центр, для которого существует мироздание. Божественная справедливость и божественное милосердие меряется с точки зрения его потребностей. Если он совершает добрые поступки, то для того, чтобы на них упражнять свою добродетель. Примеров тут можно привести любое количество. Можно сказать, что в любых отношениях, внешних и внутренних, материальных и духовных, – везде может быть проявление эгоцентризма, от него не свободна и религиозная жизнь. И совершенно также в любых отношениях может проявляться принцип нестяжательности. Чем эгоцентризм тоньше, чем более высоких пределов человеческого духа он касается, тем он отвратительнее. Чем нестяжание тоньше, чем от больших духовных ценностей человек отрекается, чем полнее отдает он душу за други своя, тем он святее, тем более соответствует он тому, чего от него требует Христос.
И, конечно, монах, дающий обет, должен стремиться к выполнению его в самом абсолютном и всеобъемлющем смысле. Монах в области внешних вещей в первую очередь должен быть бессребреником и человеком, не имеющим частной собственности; если же он ее имеет, он нисколько не должен дорожить ею. Монах не должен привязываться ни к чему во имя свое, потому что это ему полезно, или нравится, или утешительно, или назидательно. Его отношение ко всему должно определяться возможностью отдать себя, пожертвовать собой, распяться за другого. Собственное спасение души и стремление к нему он должен до конца подчинить словам апостола Павла: «Я хотел бы быть отлученным от Христа, чтобы видеть моих братьев спасенными». По существу, это перефразировка слов Христа об отдаче души своей за други своя.
Нищета духа не есть, конечно, отказ от каких-либо интеллектуальных интересов, не есть некий духовный идиотизм – это есть отказ от своей духовной исключительности, это есть отдача своего духа на служение делу Божию на земле, и это единственный путь для общей жизни в едином соборном организме церкви.
Монах должен найти в себе силы сказать вместе со Христом: «В руки Твои предаю дух мой»[79]. Он должен сознательно хотеть стать исполнителем дела Божия на земле – и больше ничем. Он должен быть проводником Божественной любви и соучастником Божественной жертвы.
И совершенно ложно и неправильно думать, что он должен все время оберегать некую внутреннюю келью свою, свое святая святых, отдавая, не давать главного, – он должен в первую очередь жертвенно отдавать главное, памятуя, что Основоположником его подвига, Самим Спасителем, на крест было вознесено все Его Божество и все Его человечество, что Он в Своей жертве отдал всего Себя и именно этого ждет от тех, кто идет по Его стопам.
Нестяжание не должно быть только пассивным – не просят, так я и не даю. Нестяжание должно быть активным: надо искать, куда вложить дары, именно для этого нам Богом данные.
Само собою разумеется, что из такой точки зрения вытекает и необходимость монашеской активности во внешнем мире. Но надо помнить, что все ее виды: социальная работа, благотворительность, духовная помощь – все это вытекает из напряженного желания отдать свои силы делу Христову, Христову человечеству – не стяжать, а расточать их во славу Божию.