Что меняется, когда люди становятся эмигрантами? В первую очередь это значит, что они получили свободу. Это значит некое абсолютное выпадение из закономерности, некое окончательное освобождение от всякой внешней ответственности, мучительное и одновременно блаженное пребывание вне влияния власти, общественного мнения, традиций, быта и истории своей страны. Мы как бы теряем весомость, теряем телесность, приобретаем огромную удобоподвижность, легкость, расковываемся и ни за что ни перед кем не отвечаем. Если мы верим, никому до этого нет дела. Если мы не верим – тоже никому до этого нет дела. Наше собственное общественное мнение не имеет над нами никакой власти. Никогда и никто не бывает так вне жизненного процесса, как человек, потерявший все свои гражданские права и обязанности, как человек, становящийся в полном смысле безответственным, – как эмигрант. Гражданин имеет возможность осуществлять себя, неся невероятные накладные расходы по этому осуществлению. Он все время должен преодолевать трение среды, общественного мнения, традиций. Мы никаких трений преодолевать не должны, но мы почти лишены возможности осуществлять себя, потому что лишены телесности, не имеем никакой точки приложения своих сил. К чему нас призывает наша особая, ненормальная жизнь? К чему нас призывает это полное отсутствие косности, эта развоплощенность, эта безграничная свобода от внешнего принуждения?
Посмотрим и на церковное дело с точки зрения нашей свободы, которая и здесь, как нигде, обязывает. Было время, когда церковь была в плену у государства. Символ этого времени – огромные храмы с таким резонансом, что слова не звучат отчетливо, а переливаются и тают, с закованными в золото многопудовыми Евангелиями, с ризами на иконах. В то время пути церковного человека, если он был жив, определялись лишь внутренним его подвигом и смиренным претерпеванием этого плена. Не было слышно Божьего голоса, зовущего на борьбу. Пассивность и терпение были законны, потому что вынуждены. Церковная история дремала и выжидала. Церковный организм костенел. Но время изменилось. Церковь стала гонимой в России. Всему церковному миру приходится отстаивать себя от нового рабства, от нового насилия. Тут не до внутренних перемен в церковной жизни. Тут все под ударом внешним. Безбожие не разбирается, кого оно ссылает и гонит. Оно гонит всякого, кто так или иначе исповедует свою церковность. И это общее гонение объединяет в лагерь гонимых всех без различия их понимания церковной жизни. Там, где люди гонимы, там ясно, что одновременно с этим они не могут быть призваны к какому бы то ни было строительству и созиданию. Не нам мерить высоту и ценность призваний. Мы знаем только, что их призвание – претерпевать эти внешние гонения. И вот мы – церковная эмиграция. К чему нас обязывает данный нам дар церковной свободы, данный впервые за двухтысячелетнее существование церкви? Мы вне досягаемости гонителей, мы можем писать, говорить, открывать школы, ни на кого не оглядываясь. С другой стороны, мы освобождены и от вековых традиций. У нас нет ни огромных соборов, ни закованных Евангелий, ни монастырских стен. Мы безбытны. Что это – случай? Что это – наша житейская неудача? В такую, мол, несчастную эпоху родились? В духовной жизни нет случая и нет удачных и неудачных эпох, а есть знаки, которые надо понимать, и пути, по которым надо идти. И мы призваны к великому, потому что мы призваны к великой свободе. Мы должны быть до конца честными и суровыми. В каком-то смысле слова мы призваны к первохристианству. Мы имеем возможность для нашей православной жизни не преодолевать никаких трений и все силы отдавать главному.
Если на нашем пути встает необходимость борьбы, то самое удивительное то, что силы наших противников ничтожны. Было бы предельным малодушием испугаться их. Но как бы ни была слаба сопротивляемость окружающей среды, мы можем и должны быть терпимы по отношению к людям и вместе с тем мы должны быть безусловно нетерпимы к одушевляющим их идеям. В наше ответственное время, при ответственной задаче, упавшей на наши плечи, терпимость к враждебным идеям есть предательство собственной веры. Мы можем кормить голодных, утешать несчастных, вести беседу с инакомыслящими, но никогда и ни в чем, даже в самых мелких подробностях, мы не имеем права служить чужому пониманию православия. И главное и центральное – мы не должны позволять затемнять Христа никаким правилам и уставам, никакому быту, никаким традициям, никакой эстетике, никакому благочестию. Христос дал нам две заповеди – о любви к Богу и о любви к человеку. Нечего их усложнять, а подчас и подменять начетническими правилами. И Христос испытывает нас теперь не лишениями, не изгнанием, не утратой привычных норм жизни. Он испытывает нас тем, сумеем ли мы вне прежних условий, вне быта, в нашей страшной свободе найти Его там, где раньше мы и не думали Его искать. Не жизнь делает нас ответственными, мы сами свободно выбираем и принимаем ответственность на свои плечи. В этом смысле свобода призвала нас юродствовать и строить церковное дело так, как его всего труднее строить.
Вместе с тем мы обязаны трезво оценивать, к чему нас уже привело наше двадцатилетнее пребывание в свободе.
Во-первых, надо признать, что для огромного большинства наша судьба оказалась совершенно невыносимой. Люди, очутившиеся вне всяких внешних принуждений и рамок, в случае, если ими не владела какая-либо огромная идея, какая-либо всепоглощающая вера, просто как бы таяли в воздухе. Какой-то процент эмиграции медленно и не очень успешно вклинивался в чужой быт. Это все те, кто поставил своей основной задачей устроиться, получить свое маленькое место в чужой жизни. Они усиленно стремятся воплотиться в чужую плоть, стать гражданами второго сорта стран, их приютивших. Для них вся пережитая катастрофа – некое жизненное, не очень понятное недоразумение. Никаких духовных откровений она им не дала. В большом нашем и мучительном деле на них рассчитывать не приходится. Они скинуты со счетов. И еще менее выносимой оказалась наша судьба для следующей категории лиц – для тех, кто не имел достаточной силы животного инстинкта, чтобы приспособиться, чтобы перевоплотиться в новую жизнь, а вместе с тем не обладал верой в какие-либо прочные вечные ценности. Старые временные идеалы обветшали, и вместо них ничего не осталось. Одна лишь пустая свобода и своя собственная ненужность. Люди не только спиваются и задыхаются от тоски, они физически заболевают и умирают. И этот процесс развивается все быстрее и быстрее. Есть еще одна группа неких хранителей если не заветов, то традиций, группа, с невероятной настойчивостью старающаяся воссоздать осколки старого быта, основной лозунг которой – «это полагается, а это не полагается». Они создают союзы и общества, служат молебны и панихиды, устраивают банкеты, организуют приходы, они мерят чужое благочестие, судят за ереси, обличают вольнодумство, не чувствуют ни русской, ни мировой современности, они озлоблены и самодовольны, они высокомерны, потому что они единственные носители истины, и мертвы, потому что у них нет ни настоящего, ни будущего.
Если бы вопрос исчерпывался наличием только этих слоев эмиграции, то нам пришлось бы сказать, что мы не вынесли испытания свободой. Но если нам это испытание дано и если у нас есть воля принять его, то мы надеемся, что нам будет дана сила и вынести его.
Оправдание фарисейства[83]
Евангельское повествование как бы в малом кристалле запечатлело в себе все, что бывает, и все, что может быть в мире. В этом смысле мировая история является неким микрокосмом, в котором действуют те же силы, которые действуют в Евангелии.
Недостаточно говорить о том лишь, что события жизни Спасителя вечно совершаются в мире, что вечно в мире рождается Христос и лежит Младенец в вифлеемских яслях, что вечно звучит Его проповедь и свершаются Им чудеса, недостаточно чувствовать, что над миром вечно вознесен Голгофский крест и вечно распинается на нем Истина, недостаточно видеть вечное Воскресение, вечно пребывающую в мире Пасху. И даже ощущение апокалипсических свершений, вечно не только угрожающих миру, но и реализуемых в человеческой истории, не исчерпывают того, что вечно воплощается в мире.
В известном смысле каждый человеческий образ, явленный и раскрытый нам в Евангелии, отображается в ходе человеческой истории. Так же блудница продолжает омывать слезами ноги Спасителя, так же ввергается в бездну стадо свиней, так же обращается мытарь, и ученики так же идут, оставив свои сети, за Учителем. И вечно отрекается Петр, и вечно по вере идет он по водам, и вечно противостоят Христу блюстители закона, книжники и фарисеи, и задают Ему лукавые вопросы и предают Его, и толпа кричит: «Распни, распни Его!»
В макрокосме вселенной, в мировой истории мы узнаем целые периоды, стоящие под тем или иным знаком Евангельского повествования. Евангельской хронологии, конечно, нет, потому что в Божиих судьбах наша земная, временная последовательность случайна. Может быть, все время существует все наличие евангельских событий, и Рождество единовременно с Голгофой, и Голгофа с Воскресением. Мы просто только чувствуем, что каждая эпоха выдвигает по преимуществу то, что ей ближе и более свойственно.
И тянутся долгие века, когда книжники, законники и фарисеи блюдут завещанный им отцами закон, когда в этом вечном всемирном Израиле все покойно, пророки молчат, жертвы приносятся в храме, фарисей бьет себя в грудь и благодарит Бога за то, что он не как этот мытарь[84].
Потом в мир врывается огонь. И вновь и вновь звучит призыв Предтечи к покаянию, и вновь и вновь ломается устоявшаяся жизнь, и рыбаки бросают сети, и люди оставляют непохороненными своих мертвецов[85], чтобы идти за Ним. А потом вечно выполняется пророчество: дом оставляется пуст[86]