Таинство ближнего — страница 33 из 43

но иной огонь.

И пусть мы понимаем и считаем естественным не только недоумение тех, кто блюл истину, но и возмущение их, и боязнь их и за истину, и за верующих, и за все человечество, – как бы ни было естественно их отношение к новой жизни, возникающей в церкви, во имя огня, который загорается, во имя душ, которые расплавляются именем Христовым, во имя церкви, ее сияния, ее пылания, во имя всех, кого ей надлежит осветить и освятить, мы должны помнить, что фарисеям и законникам сейчас не место блюсти церковное достояние.

Мы с верою должны ждать пророков, обличителей и утешителей, зажигателей человеческих душ, борцов за полновесную ничем не умаленную правду Христову – в жизни и в учении, в храме и вне храма, везде и повсюду, потому что везде все по праву принадлежит этой правде.

На страже свободы[94]

Мы должны научиться понимать пророчества, которые раскрываются Богом в человеческой истории, мы должны видеть видения, проносящиеся над ежедневными событиями нашей жизни, мы должны понимать знаки, данные нам, – мы должны делать выводы и воплощать в жизни то, чего требует от своего христианского человечества Бог.

Мы поставлены на страшном перекрестке человеческого исторического пути. Разные дороги привели к нему отдельные исповедания, государства и народы. И разные дороги могут увести от него. Вопрос в том, какая дорога совпадает с Божиим замыслом о Его человечестве, вопрос в том, как нам не сделать ошибки в выборе.

Чтобы видеть вперед, необходимо пристально вглядываться в прошлое. Это прошлое, девятнадцатый век – потерянный рай буржуазного благополучия, маловерия, духовной ограниченности, самодовольства, – страшной отравой отравил человечество, привел его к смертельной болезни сегодняшнего дня. Девятнадцатый век – век осуществленного раскола. Христианство, церковь – с одной стороны, и безбожное человеческое общество – с другой. Трудно сказать, кто больше пострадал от этого раскола. Безбожное человечество, предоставленное само себе, почувствовавшее вдруг, что над ним расстилается не бездонное звездное небо, а низкий потолок природной необходимости, отрезавшее себя от подлинных истоков духовного бытия, от подлинных корней настоящей свободы, отказавшееся от своего богоизбранничества и богоподобия, – отдало все свои творческие силы на создание страшных, языческих религиозных систем, на мечту о человекобожеском рае. Мы видим теперь эти мечты воплощенными. Мы знаем, каким человеконенавистничеством проникнут этот рай во всех своих воплощениях, мы знаем, как бред Шигалева определяет сейчас мировую историю. Горы равняются, человеческое стадо пасется железным бичом, само понятие свободы искоренятся, вкус к ней, представление о ней исчезает. Не все ли равно нам, в чьих руках находится этот бич, и во имя чего человечество обездушено? Подчинена ли богоподобная человеческая личность закону класса, должна ли унавозить собою будущий пролетарский рай, или растворена она в потоке священной германской крови, принесена ли она в жертву воскрешенному кумиру римской государственности, – важно во всех этих явлениях отрицание ее самоценности, отрицание человеческой свободы, отрицание возможного богоизбрания всякого человека. Безбожный мир не только раскрыл нам свои доктрины, он показал, что дает воплощение этих доктрин, он породил ненависть, гонения, кровь, насилие, он убил человека, искалечил его душу, пленил свободу. Тот, кто идет теперь за его призывами, не может обманываться: он должен знать, что он идет лишать свободы, уничтожать личность, убивать душу, восставать на дело Христово.

Раскол окружил церковь непроницаемой стеной. Надо заранее оговориться: что бы ни совершалось в истории, какие бы события ни переживала церковь – в недрах ее всегда была и всегда будет расцветать и личная святость, и высокое напряжение подвига. Но это в недрах. А кроме того, есть еще отличительные признаки каждой церковной эпохи, в которых отражается не только святость, но иногда и падение, мертвенность, предательство дела Христова. Последние века церковь переживала, может быть, один из самых темных периодов своего исторического существования. Католичество, отделенное от мира непроницаемыми стенами Ватикана, было в плену не только физически, но и духовно. Дух земли, о котором говорит Достоевский, в первую очередь пленил Христову церковь, подменил Христову истину своею ложью. Мертвенность, формальность, авторитарность вместо любви, закон вместо свободы – вот основные камни той невидимой стены, которая окружила в девятнадцатом веке Католическую церковь.

Тот же Достоевский, так характеризовавший католицизм, сказал, что Православная церковь находится в параличе. Думается, что сейчас нет смысла раскрывать это понятие и доказывать его точность. Оно бесспорно. Этот внутренний паралич, внутренняя скованность, ничем не менее сильна, чем внешняя запертость католичества в ватиканской крепости. Наш паралич – это наше духовное ватиканское пленение, которое могло внешне иметь совершенно обратный облик: церковь была не только признана, она как бы играла руководящую роль, она как бы вела. Вела в теснинах своего парализованного состояния.

Страшный век – девятнадцатый, – в котором на западе христианство в плену, а на востоке оно в параличе. По разным причинам ни на западе, ни на востоке христианство не свободно. Внешняя несвобода переходит во внутреннюю. Кто знает, что страшнее – государство, ласкающее церковь, или ведущее с ней борьбу. Так или иначе, в девятнадцатом веке человечество воевало, вело экономическую борьбу, устраивало или подготовляло революции, создавало новые философские системы, воздвигало фундаменты для новых языческих религий, готовилось к уничтожению человеческой личности во имя торжества коллектива, исходя из безграничной свободы приводило к безграничному рабству, по словам Достоевского. А церковь молчала. Была в плену или в параличе. Может быть, иначе, по-своему переживала эту страшную болезнь раскола.

Пленной, парализованной встретила церковь годы катастрофы.

Говоря о судьбе нашей Русской церкви в этот страшный период, необходимо лишь учесть еще один фактор, который напитал собою весь наш девятнадцатый век, образовал в нем как бы особую историю в общей истории и определил не только положение церкви в самой катастрофе, но и некоторые дальнейшие перспективы ее исторического пути. Да, церковь была парализована, да, ею ведал светский, бюрократический обер-прокурорский надзор, духовная школа поставляла русскому обществу не только бытовых батюшек, но и вождей безбожной, материалистической культуры. Интеллигенция жила своими верованиями, народ пребывал в прошлых веках истории, правящий слов был обездушен, формален, лишен творческого напряжения. В духовном смысле Россия переживала какой-то страшный ледниковый период, никакая кровь не могла растопить этого полярного льда. Можно сказать, что в России сочетались не свет и тьма, а блеск и тьма. Век был воистину блестящ и мрачен. И вот в атмосфере этого блеска и мрака, в атмосфере этой ледяной скованности, мертвенного величия, царственного мороза – зрело и пылало пророческое слово. Через весь девятнадцатый век пронеслось оно, неведомо в какой тайне родившееся, неведомо какими силами призванное к жизни. Русская религиозная философия смело может быть сравниваема с двумя самыми сильными и творческими явлениями человеческого духа: с пророческим даром Израиля и с творческим напряжением первых христианских веков Византии. Ведь сила ветхозаветного пророчества совершенно не зависела от подъема религиозных сил всего Израиля. Даже наоборот: чем ниже падал народ, тем ближе приближал Бог свои уста к пророческому слуху. За корою вещества, за этой косной, ледяной корой, за пышным императорским ритуалом официальной церкви наши пророки провидели незримое и говорили нам о великом соборном начале православия, о свободе христианства, об избрании и богоподобии человека, о ценности человеческой личности, о нашей призванности жить и работать в едином теле Христова Богочеловечества. Сначала они говорили в безвоздушном пространстве. Официальная Россия не нуждалась в их пророческом слове. Ее представление о правде православия совершенно не совпадало с их представлением. К народу их слово не доходило. А широкие слои интеллигенции думали, что из Назарета не может быть ничего доброго, и жили в совершенно ином кругу идей, выращенных западной обездушенной культурой. И только к концу века, или, вернее, к началу двадцатого, наша пророческая школа начала слышаться повсюду, ее голос все больше и больше привлекал внимание, ее люди начали проникать и в церковный клир, и в духовную профессуру, с одной стороны, и в интеллигентские кружки и кланы. Над Россией несся набат: он говорил, что пожар мировой катастрофы разгорается, что надо спасать богоподобную человеческую личность, что надо отстаивать подлинную христианскую свободу, открытую нам в священном начале соборности и любви. Русский народ, все русское культурное целое, ринулся на гибель, получив это предупреждение, упал в смертельной болезни, предварительно услышав единственный рецепт, который его может исцелить.

И потом все смешалось: началась вьюга, ночь. Русский народ стал бредить, болезнь оказалась смертельной.

Чаемое богочеловеческое единство обернулось страшным ликом зверя-человекобога. Свобода стала жертвой насилия. Христианство вошло в полосу мученичества. Гонения и преследования откололи слабых и создали новых мучеников и исповедников. Безбожное воспитание вырастило целые поколения, для которых не только пророческие слова русского религиозного возрождения не известны, но само имя Христово неведомо.

Трудно отсюда судить о том, что происходит в России. Мы можем лишь не сомневаться в том, что переживает она события, превосходящие все, что знала ее предыдущая история. Но куда они поведут русское религиозное сознание, мы отсюда видеть не можем. Вместе с тем у нас есть и своя судьба – судьба тех, кто оказался выброшенным из России, кто оказался под чужим небом и на чужой земле. Конечно, можно видеть в этой нашей судьбе некоторую случайность, которая никак не отразится на дальнейшем пути всего русского народа. Мы, так сказать, избегли гибели там, в огне пожара, чтобы десятки лет медленно вымирать здесь. Но с религиозной точки зрения не может быть ничего случайного, и наша судьба так же подлежит настоящему религиозному осмысливанию. Мне кажется, что бесчисленные факты совершенно объективно свидетельствуют, что ключ к ее уразумению лежит не в какой бы то ни было политической роли, которую эмиграция призвана сыграть в какую-то минуту русской ближайшей истории, – для этого мы не только слишком разны, инакомыслящи и враждебны друг другу: политика – вещь материальная, и материальных приводных ремней у нас к ней нету. В этом смысле мы раз навсегда выбыли из строя.