Таинство ближнего — страница 39 из 43

Итак, ответа нет. Задача великого математика объявляется нерешаемой. Под крышей нашего низкого, дымного, облачного неба все обречено на бессмыслицу… если… Если думать, что смерть есть смерть.

Тут Евклидов ум ничего разрешить не может, только вера способна дать нам ответ, но не вера в то, что Бог сможет бывшее сделать небывшим, не вера, которая в отчаянии толкается о гробовую крышку нашего земного неба, а только вера, упраздняющая смерть.

«Сеется тело душевное, восстает тело духовное» – где восстает? Каким рождением призывается к бытию?

Представляется мне эта вещественная вселенная огромной утробой, вынашивающей, питающей и растящей нас, не родившихся еще для вечности младенцев. В муках и страданиях, в остроте чувства несправедливости, зла и страдания, в полной духовной слепоте, в полном неведении часа рождения, а может быть, не рождения, но действительно вечной смерти, протекают долгие годы нашего земного существования. И сильнее всего зла, мучительнее всех страданий сознание того, что мы тленны, что никуда не уйдем мы от необходимости умереть. Близкие уходят. Нет их. Мы сиротеем. Мы сами готовимся к великому исходу. Нам страшно. Мы чувствуем наше земное тело, мы чувствуем, как оно стареет – и не стареет ли с ним и душа? – мы знаем, что оно истлеет, мы знаем, как узок и тесен будет гроб, как покроет нас черная холодная земля.

И мы верим. И вот по силе этой нашей веры мы чувствуем, как смерть перестает быть смертью, как она становится рождением в вечность, как муки земные становятся муками нашего рождения. Иногда мы так чувствуем приближение к нам часа этого благодатного рождения, что и мукам готовы сказать: «Усильтесь, испепелите меня, будьте невыносимыми, скорыми, беспощадными, потому что духовное тело хочет восстать, потому что я хочу родиться в вечность, потому что мне в этой поднебесной утробе уже тесно, потому что я хочу исполнить назначенное, потому что я хочу домой, к Отцу, – и все готова отдать, и любыми муками заплатить за этот Отчий дом моей вечности».

Я не только к Отцу хочу в вечность, я хочу нагнать моих любимых братьев и детей, которые уже родились в смерть, то есть в вечность, я хочу вечного и неомраченного свидания с ними. И если это свидание будет – а я знаю, что оно будет, – то все остальное не так уж и важно. Бухгалтерская книга жизни будет подытоживаться не здесь, когда она еще не вся заполнена, а там. И в расходе будут стоять только две статьи: два рождения или, вернее, две смерти человека, а в приходе будет одно слово: «вечность».

И странно, если так чувствовать, то и последняя глава книги Иова начинает светиться совсем иным смыслом. Никаких новых сыновей и детей не было у него, и ничего не было восстановлено у него здесь, на земле, тут повествуется о том, как после великих мук неумаляемой и не уничтожаемой диаволом его души – мук смерти-рождения – он, наконец, родился в вечность, и в Отчем доме встретил своих прежде него в вечность родившихся детей – и обрадовался, что смерть их оказалась не смертью, а рождением, и обрадовался, что и сам он, наконец, родился для вечности. В его земной жизни все было тайной, и эта тайна казалась торжествующей бессмыслицей. В его вечной жизни уповаемое стало явным, данным, окончательным, – вера упразднилась, потому что он увидел все не в гадании и не по воле отчаяния, а лицом к лицу[113].

Пророк нам говорит: Смерть! где твое жало? (Ос. 13:14; 1 Кор. 15:55). А в пасхальных песнопениях поется: «Смертию смерть поправ». И вот две тысячи лет прошло с Воскресения Христова, а люди по-прежнему умирают. Значит, у смерти жало осталось и смертью смерть не попрана. С точки зрения нашего земного существования, с точки зрения наших мук и страданий это так. Близкие наши умерли и умрут, мы сами с каждым днем приближаемся к смерти, жало ее разит нас, смерть для нас неизбежна.

Но вера наша не только заставляет мечтать о том, что смерть на самом деле есть рождение, вера нам показывает, как это рождение осуществляется, как тело душевное восстает телом духовным, как Сын Божий возвращается в Отчий дом, как из временного своего и уничиженного состояния Он великим рождением Голгофских мук рождается в вечность. И не только Он, Сын Божий и Сын Давидов, но и в Нем все воспринятое Им человечество рождается в вечность, предопределяется к вечности. Смерть лишается своего жала, потому что она из смерти становится Рождением, и все наши человеческие муки, все зло и все страдание, все это гвозди Голгофского креста, все это муки рождения, открывающие нам нашу вечную небесную родину.

В этом смысле теодицея веры проста. Она исчерпывается словами Символа: «Чаю воскресения мертвых и жизни будущего века». Чаю воскресения уже родившихся для вечности любимых, чаю собственного рождения в вечность, чаю рождения в вечность всего человечества, всех умерших и еще не существующих людей, – и готов любой ценой земных мук моего земного тела и на земле пребывающей моей души заплатить за эту вечную жизнь, принимаю все муки рождения и ликую, что предо мной эта неизбежность: в муках, в страдании, в скорби – как угодно – родиться для вечности, войти в Отчий дом и пребывать в нем вместе со всеми, кто уже пришел или еще пройдет через эти муки рождения.

Теодицея проста: «Чаю воскресения мертвых и жизни будущего века». И этим измеряю жизнь века сего.

Прозрение в войне[114]

Мы, люди, все без исключения тяжеловесны. Будто в стакане разболтали воду с песком. Пока есть движение воды, песок тоже носится по стакану. Затихнет вода – песок осядет на дно. Многое в нашей жизни тревожит эту тяжеловесность и косность. Тревожит борьба за материальное существование: даже такое недостойное слово, как слово «устроиться», требует от нас напряжений и производит бурю в стакане воды. В молодости сама эта молодость тянет нас, будоражит и смущает. Личные неудачи и срывы, различные разочарования, крушения надежд – все это не дает осесть нам и успокоиться. Есть и более серьезные вещи: настоящее горе, безвозвратные утраты, больше всего смерть любимых, – это все то, что на какие-то сроки уничтожает нашу тяжесть, даже вообще нашу весомость, что вдруг властно и повелительно уводит нас из этого мира с его законами в мир иной, законы которого нам неведомы. Для того чтобы убедиться в разнице этих законов, достаточно побывать на похоронах какого-нибудь малознакомого человека. Его окружают люди – все смертные и знающие, что такое смерть. Но несмотря на то, что она одинаково для всех неизбежна, они делятся на два мира.

Одни сдержанно сочувственны, корректны и будничны: какое, мол, несчастье, кто мог думать, я его недавно видал, да как это случилось, а кто лечил и так далее, – чужие, одним словом. Другие – тут вопрос не в несчастии даже, а в том, что вдруг открылись какие-то ворота в вечность, что вся природная жизнь затрепетала и рассыпалась, что законы вчерашнего дня отменились, увяли желания, смысл стал бессмыслицей, и иной, непонятный Смысл вырастил за спиной крылья. Действительно солнце померкло, и все покойники встали из гробов, и разодралась церковная катапетасма. Это так коснулась тайна смерти сердца любящих и близких. В черный зев свежей могилы летит все: надежды, планы, привычки, расчеты, а главное – смысл, смысл всей жизни. Если видеть это, то все надо пересмотреть, все откинуть, все увидеть в тленности и лжи.

Это называется «посетил Господь». Чем? Горем? Больше, чем горем, – вдруг открыл истинную сущность вещей, – и увидали мы, с одной стороны, мертвый скелет живого, мертвый костяк, облеченный плотью, мертвенную землю и мертвенное небо, мертвенность всего творения, а с другой стороны, одновременно с этим увидали мы животворящий, огненный, все пронизывающий и все попаляющий и утешительный Дух.

Потом время, говорят, целитель, – а не вернее ли «умертвитель», – медленно сглаживает все. Душа опять слепнет. Опять ворота вечности закрыты. Перед нами забота, труд, будни, – песок осел на дно. И мы опять живем радостью от малых успехов, огорчением от малых неудач, мы опять начинаем верить, что нет ничего прочнее нашего мира с его тремя измерениями, что достигнуто, то достигнуто, что накоплено, пригодится в старости, все ясно, все как на ладони, и все чуточку скучновато, разве что ходить по именинам, или в кинематограф, или перемывать косточки ближнего.

Тяжеловесна человеческая падшая, пронизанная грехом и его последствиями природа.

Если мы постараемся понять, что происходит с человеческой душой в минуты страшных катастроф, потерь – а может быть, иногда и в минуты творческого преображения мира, – мы сможем дать этим явлениям лишь одно объяснение. Ворота в вечность открываются нам путем нашего личного апокалипсиса, личная эсхатология уничтожает время, в котором мы привыкли жить, и пространство, которым мы привыкли все мерить. И человек может каким-то приятием этих иных законов удержать себя в вечности. Совершенно не неизбежно вновь ниспадать в будни и в мирное устроение будничных дел, пусть они идут своим чередом, – сквозь них может просвечивать вечность, если человек не испугается, не убежит сам от себя, не откажется от своей страшной, не только человеческой, но и Богочеловеческой судьбы. То есть от своей личной Голгофы, от своего личного крестоношения, вольной волею принятого.

Перед каждым человеком всегда стоит эта необходимость выбора: уют и тепло его земного жилища, хорошо защищенного от ветра и от бурь, или же бескрайнее пространство вечности, в котором есть одно лишь твердое и несомненное, и это твердое и несомненное есть крест.

И думается мне: кто хоть раз почувствовал себя в этой вечности, кто хоть раз понял, по какому пути он идет, кто увидал Шествующего перед ним хоть раз, тому трудно свернуть с этого пути, тому покажутся все уюты непрочными, все богатства неценными, все спутники ненужными, если среди них не увидит он единого Спутника, несущего крест.

Проще сказать – скучной, никчемной, бессмысленной покажется человеку вся жизнь его, не пронзенная пламенем вечности.