— Но он может вернуться к жизни? — спросила Адрианна, глядя на Уилла.
— Несомненно, — отозвался Коппельман. — В любую минуту. Но гарантировать я ничего не могу. В настоящий момент в его черепной коробке происходят процессы, которых мы, откровенно говоря, не понимаем.
— Как по-вашему, имеет какое-то значение, что я нахожусь с ним рядом?
— Вы были очень близки?
— Вы имеете в виду, были ли мы любовниками? Нет. Мы работали вместе.
Коппельман принялся обкусывать ноготь на большом пальце.
— Мне известны случаи, когда присутствие у постели близкого человека как будто способствовало выздоровлению. Но…
— Вы не считаете, что это такой случай.
На лице у Коппельмана появилось озабоченное выражение.
— Хотите, я выскажу вам мое мнение без обиняков? — спросил он, понизив голос.
— Да.
— Люди должны жить своей жизнью. Вы приходите сюда через день и уже сделали больше, чем смогло бы большинство людей. Вы ведь не местная?
— Нет. Я живу в Сан-Франциско.
— Да-да. Тут вроде шла речь о переводе туда Уилла?
— В Сан-Франциско тоже умирает немало людей.
Коппельман мрачно посмотрел на нее.
— Что я могу сказать? Вы можете просидеть здесь еще полгода, год, а он по-прежнему будет в коме. Вы только попусту тратите свою жизнь. Я понимаю, вы хотите сделать для него все, что в ваших силах, но… Вы понимаете, о чем я говорю?
— Конечно.
— Я знаю, слушать такие вещи тяжело.
— Но в них есть логика, — ответила она. — Просто… мне невыносима мысль о том, что я брошу его здесь.
— Он этого не знает, Адрианна.
— Тогда почему вы говорите шепотом?
Пойманный на слове, Коппельман глуповато ухмыльнулся.
— Я только хочу сказать, где бы он сейчас ни находился, существует вероятность того, что его вовсе не заботит наш мир. — Он бросил взгляд в сторону кровати. — И знаете что? Возможно, он счастлив.
«Возможно, он счастлив». Эти слова преследовали Адрианну, напоминая о том, как часто они с Уиллом со страстью и увлечением говорили о счастье и как ей теперь не хватает этих разговоров.
Он нередко говорил, что не создан для счастья. Это было слишком похоже на удовлетворенность, а удовлетворенность слишком похожа на сон. Он любил дискомфорт, да что там — искал его. (Как часто она сидела в каком-нибудь жалком укрытии, страдая от жары или холода, а когда бросала взгляд в его сторону, видела, что он ухмыляется во весь рот. Физические неудобства напоминали ему, что он жив. А он одержим жизнью, не уставал он ей повторять.)
Не все видели подтверждение этого в его работах. Реакция критиков на книги и выставки Уилла нередко была противоречивой. Не многие обозреватели ставили под сомнение его мастерство: у него были талант, особое видение мира и безупречная техника — все, что нужно, для того чтобы стать выдающимся фотографом. Но зачем, недоумевали они, такая безжалостность и безысходность? Зачем искать образы, которые вызывают отчаяние и мысли о смерти, когда в мире природы столько красоты?
«Хотя мы и восхищаемся постоянством видения Уилла Рабджонса, — писал критик из "Тайм" о его работе "Питать огонь", — его повествование о том, как жестоко человечество обращается с природой и уничтожает ее, в свою очередь, становится жестоким и деструктивным по отношению к тем чувствительным людям, от которых он добивается жалости или действия. Перед лицом его работ зритель теряет надежду. Он смотрит на гибель природы с отчаявшимся сердцем. Ну что же, мистер Рабджонс, мы покорно исполнились отчаяния. Что дальше?»
Тот же самый вопрос задавала себе Адрианна, когда сталкивалась с доктором Коппельманом во время обхода. Что дальше? Она плакала, бранилась, даже обнаружила, что столь презираемое ею католическое воспитание позволяет молиться, но ничто не могло открыть глаза Уилла. А ее собственная жизнь уходила — день за днем.
Это была не единственная проблема. Здесь, в Виннипеге, она завела любовника (водителя со «скорой помощи» — это надо же!). Парня звали Нейл, и он был далек от ее идеала мужчины, но его влекло к ней. Адрианна пока так и не ответила на вопрос, который он задавал ей ночью: почему они не могут съехаться и жить вместе, попробовать пару месяцев, может, получится?
Она садилась у кровати Уилла, брала его руку в свои и рассказывала о своих мыслях.
— Я знаю, меня затянет в эти бестолковые отношения с Нейлом, если я останусь здесь, а он скорее твой тип, чем мой. Знаешь, настоящий медведь. Нет-нет, спина у него не волосатая, — поспешила добавить она, — знаю, ты ненавидишь волосатые спины, — он такой большой и немного глуповат — это даже сексуально, — но я не могу жить с ним. Не могу. И не могу жить здесь. Я хочу сказать, что остаюсь ради него и ради тебя, но ты теперь не обращаешь на меня никакого внимания, а он, наоборот, обращает на меня слишком много внимания, так что куда ни кинь — всюду клин. А жизнь — она ведь не репетиция. Кажется, это одна из мудростей Корнелиуса? Кстати, он вернулся в Балтимор. Не дает о себе знать, и это, наверное, к лучшему, потому что он, засранец, всегда доводил меня до белого каления. Так вот, он изрек эту мудрость о том, что жизнь — не репетиция, и он прав. Если я останусь здесь, дело кончится тем, что я съедусь с Нейлом, и только я начну вить с ним гнездышко, как ты откроешь глаза — а ты непременно откроешь глаза, Уилл, — и скажешь: «Мы едем в Антарктику». А Нейл скажет: «Никуда ты не едешь». А я отвечу: «Нет, еду». И тогда начнутся слезы. И это будут не мои слезы. А я не могу так с ним поступить. Он заслуживает лучшего.
Так вот… Что я говорила? Я говорила, что мне нужно пригласить Нейла попить пивка и сказать ему, что ничего у нас не получится, а потом придется сматываться в Сан-Франциско и приводить себя в порядок, потому что благодаря тебе, мой милый, я в таком раздрае, в каком за всю мою треклятую жизнь еще не была.
Она перешла на шепот.
— И знаешь почему? Мы об этом с тобой никогда не говорили, и если бы ты сейчас открыл глаза, то я бы ничего такого не сказала, потому как без толку. Но, Уилл, я тебя люблю. Я очень тебя люблю, и по большей части меня все устраивает, потому что мы работаем вместе, и мне кажется, ты тоже любишь меня на свой манер. Ну конечно, будь у меня выбор, я бы предпочла иной манер, но выбора у меня нет, и потому я беру что дают. И это все, что получаешь ты. А если ты сейчас меня слышишь, то должен знать, приятель, что, когда ты придешь в себя, я буду отрицать к чертям собачьим каждое сказанное сейчас слово, понял? Каждое слово. — Она поднялась, чувствуя, как к глазам подступают слезы. — Черт бы тебя драл, Уилл. Тебе только и нужно, что открыть глаза. А это не так уж трудно. Еще столько всего нужно увидеть, Уилл. Тут такой чертовский холод, но все залито ярким, чистым светом — тебе понравится. Только открой глаза.
Она смотрела и ждала, словно силой мысли могла вернуть его к жизни. Но он не шелохнулся, только грудь поднималась и опускалась.
— Хорошо. Я понимаю намеки. Я пошла. Перед отъездом еще зайду к тебе. — Она наклонилась и легонько коснулась губами его лба. — Слушай, что я тебе скажу, Уилл. Где бы ты сейчас ни находился, там гораздо хуже, чем здесь. Возвращайся и посмотри на меня, посмотри на мир. Договорились? Нам тебя не хватает.
II
На следующее утро после происшествия в Суде Уилл проснулся в жутком состоянии: у него болело все — от ног до головы. Он попытался встать с кровати, но его ноги будто вспомнили, что было накануне вечером, и он упал на пол, издав такой крик (скорее удивления, чем боли), что мать прибежала к нему в комнату и нашла его распростертым на полу. Зубы Уилла выбивали дробь. Ему поставили диагноз — грипп — и вернули в кровать, где стали пичкать аспирином и омлетами.
Ночью пошел дождь со снегом, хлеставший в окно большую часть дня. Уилл хотел выйти на улицу. Его жар, думал он, превратит этот ледяной ливень в пар, когда тот еще не успеет долететь до него. Он вернулся бы в Суд, как один из библейских детей — тот, что, сожженный в печи, вернулся живым;[7] над ним поднимался бы пар, и он явился бы туда, где Джекоб и Роза держали свой странный совет. И он прошел бы голым, да, голым, через живую изгородь; исцарапанный, ободранный, подошел бы к двери, где его должен ждать Джекоб, чтобы научить мудрости; и Роза тоже будет ждать его, чтобы сказать, какой он необыкновенный парень. Да, он отправится в Суд, в сердце их тайного мира, где всё — любовь и огонь, огонь и любовь.
Если только сумеет подняться с кровати. Но тело не слушалось. Максимум, на что он был способен, это дойти до туалета, но одной рукой приходилось держаться за раковину, а другой — за член (который казался таким сморщенным, словно стыдился самого себя), чтобы не упасть — так у него кружилась голова. После ланча пришел доктор. Это была женщина с тихим голосом, коротко стриженными седыми волосами (хотя по возрасту ей еще не полагалось седых волос) и ласковой улыбкой. Она сказала, что все будет хорошо, только пока нельзя вставать и нужно принимать лекарство, которое она выпишет. Потом доктор заверила мать, что через неделю-другую он будет в полном порядке.
«Через неделю?» — подумал Уилл.
Он не может ждать целую неделю — ему нужно вернуться к Джекобу и Розе. Как только доктор и мать ушли, он поднялся и с трудом подошел к окну. Снег с дождем переходил просто в снег, он начал оседать на вершинах холмов. Уилл видел, как от его дыхания запотевает холодное стекло и снова проясняется, и решил набраться сил, черт побери, одной силой воли.
Начал он немедленно, не сходя с места: «Я буду сильным. Я буду сильным. Я буду…»
Он остановился на полуслове, услышав внизу, в холле, голос отца, а потом его шаги по лестнице. Уилл двинулся назад к кровати и успел забраться под одеяло, прежде чем распахнулась дверь и вошел отец. Лицо у него было мрачнее неба за окном.
— Итак, — сказал он без всякого вступления, — я хочу получить от тебя объяснение, мой друг, и лжи я не потерплю. Мне нужна правда.