— Картины Никия сами по себе хороши, — сказал Лисипп, — его Андромеда — истинная эллинка по сочетанию предсмертной отваги и юного желания жить, хотя, по мифу, она — эфиопская царевна, как Эрис. Эта серебряная Анадиомена может быть сильнее и по мастерству, и по великолепию модели. Касательно Артемис — такой еще не было в Элладе, даже в святилище Эфесском, где на протяжении четырех веков лучшие мастера соревновались в создании образа Артемис. Семьдесят ее статуй там! Конечно, в прежние времена не обладали современным умением…
— Я знаю великолепную Артемис на Леросе, — сказал Клеофрад, — мне кажется, что в идее она сходна с Эхефиловой, хотя и на век раньше.
— Какая она? — спросила Эрис с легким оттенком ревности.
— Не такая, как ты! Она — девушка, еще не знавшая мужа, но уже расцветшая первым приходом женской красоты, наполненной пламенем чувств, когда груди вот-вот лопнут от неутолимого желания. Она стоит, так же наклонясь вперед и простирая руку, как и твоя Артемис, но перед огромным критским быком. Чудовище, еще упрямясь и уже побежденное, начинает склонять колени передних ног.
— По старой легенде, быка Крита побеждает жена, женщина, — сказала Таис, — хотела бы я увидеть подобную скульптуру.
— Раньше увидишь битву при Гранике, — рассмеялся Лисипп, намекая на грандиозную группу из двадцати пяти конных фигур, которую он никак не мог завершить, к неудовольствию Александра, желавшего водрузить ее в Александрии Троянской.
— Я долго колебался, не сделать ли Эрис, мою Артемис, с обнаженным кинжалом, — задумчиво сказал Эхефил.
— И поступил правильно, не показывая его. Муза может быть с мечом, но лишь для отражения, а не нападения, — сказал Лисипп.
— Аксиопена, как и черная жрица Кибелы, нападает, карая, — возразила Таис, — знаешь, учитель, только здесь, в Персии, где, подобно Египту, художник признается лишь как мастер восхваления царей, я поняла истинное значение прекрасного. Без него нет душевного подъема. Людей надо поднимать над обычным уровнем повседневной жизни. Художник, создавая красоту, дает утешение в надгробии, поэтизирует прошлое в памятнике, возвышает душу и сердце в изображениях богов, жен и героев. Нельзя искажать прекрасное. Оно перестанет давать силы и утешение, душевную крепость. Красота преходяща, слишком коротко соприкосновение с ней, поэтому, переживая утрату, мы глубже понимаем и ценим встреченное, усерднее ищем в жизни прекрасное. Вот почему красива печаль песен, картин и надгробий.
— Ты превзошла себя, Таис! — воскликнул Лисипп. — Мудрость говорит твоими устами. Искусство не может отвращать и порочить! Тогда оно перестанет быть им в нашем эллинском понимании. Искусство или торжествует в блеске прекрасного, или тоскует по его утрате. И только так!
Эти слова великого скульптора навсегда запомнили четверо, встречавшие рассвет в его доме.
Таис жалела об отсутствии Гесионы, но, поразмыслив, поняла, что на этом маленьком празднике должны были присутствовать только художники, их модели и главный вдохновитель всей работы. Гесиона увидела статуи на следующий день и расплакалась от восторга и странной тревоги. Она оставалась задумчивой, и только ночью, укладываясь спать в комнате Таис (подруги поступали так, когда хотелось всласть поговорить), фиванка сумела разобраться в своем настроении.
— Увидев столь гармоничные и одухотворенные произведения, я вдруг почувствовала страх за их судьбу. Столь же неверную, как и будущее любого из нас. Но мы живем так коротко, а эти богини должны пребывать вечно, проходя через грядущие века, как мы сквозь дующий навстречу легкий ветер. А Клеофрад… — Гесиона умолкла.
— Что Клеофрад? — спросила взволнованная Таис.
— Отлил твою статую из серебра вместо бронзы. Нельзя усомниться в великолепии такого материала. Но серебро — оно дорого само по себе, оно — деньги, цена за землю, дом, скот, рабов. Только могущественный полис или властелин может позволить себе, чтобы двенадцать талантов лежали без употребления. А сколько жадной дряни, к тому же не верящей в наших богов? Они без колебания отрубят руку Анадиомене и, как кусок мертвого металла, понесут торговцу!
— Ты встревожила меня! — сказала Таис. — Я действительно не подумала о переменчивой судьбе не только людей, а целых государств. Мы видели с тобой за немногие годы походов Александра, как разваливаются старые устои, тысячи людей теряют свои места в жизни. Судьбы, вкусы, настроения, отношение к миру, вещам и друг другу — все шатко, быстроизменчиво. Что ты посоветуешь?
— Не знаю. Если Клеофрад подарит или продаст ее какому-либо знаменитому храму, будет гораздо спокойнее, чем если она достанется какому-нибудь любителю ваяния, хотя бы и богатому, как Мидас.
— Я поговорю с Клеофрадом! — решила Таис.
Намерение это афинянке не удалось выполнить сразу. Ваятель показывал Анадиомену всем желающим. Они ходили в сад Лисиппа, где поставили статую в павильоне, и подолгу не могли оторваться от созерцания. Затем Анадиомену перенесли в дом, а Клеофрад куда-то исчез. Он вернулся в гекатомбеоне, когда стало жарко даже в Экбатане и снеговая шапка на юго-западном хребте превратилась в узкую, похожую на облачко полоску.
— Я прошу тебя, — встретила его Таис, — сказать, что хочешь ты сделать с Анадиоменой.
Клеофрад долго смотрел на нее. Грустная, почти нежная улыбка не покидала его обычно сурового, хмурого лица.
— Если бы в мире все было устроено согласно мечтам и мифам, то просить должен был бы я, а не ты. И в отличие от Пигмалиона, кроме серебряной богини, передо мной живая Таис. И все слишком поздно…
— Что поздно?
— И Анадиомена, и Таис! И все же я прошу тебя. Друзья устраивают в мою честь симпосион. Приходи обязательно. Тогда мы и договоримся о статуе. В ней не только твоя красота, но и серебро. Я не могу распорядиться ею единолично.
— Почему там, а не сейчас?
— Рано!
— Если ты хочешь мучить меня загадками, — чуть сердясь, сказала афинянка, — то преуспел в этом неблагородном деле. Когда симпосион?
— В хебдомерос. Приведи и Эрис. Впрочем, вы всегда неразлучны. И подругу Неарха.
— Седьмой день первой декады? Так это послезавтра?
Клеофрад молча кивнул, поднял руку и скрылся в глубине большого Лисиппова дома.
Симпосион начался ранним вечером в саду и собрал около шестидесяти человек разного возраста, почти исключительно эллинов, за узкими столами, в тени громадных платанов. Женщин присутствовало всего пять: Таис, Гесиона, Эрис и две новые модели Лисиппа, обе ионийки, выполнявшие роль хозяек в его холостом доме. Таис хорошо знала одну из них, маленькую, с очень высокой шеей, круглым задорным лицом и постоянно улыбавшимися пухлыми губами Она очень напоминала афинянке кору в Дельфах, у входа в сифнийскую сокровищницу Аполлонова храма. Другая, в полной противоположности первой, показывала широкие вкусы хозяина — высокая, с очень раскосыми глазами на удлиненном лице, со ртом, изогнутым полумесяцем, рогами вверх. Она недавно появилась у Лисиппа и понравилась всем своими медленными плавными движениями, скромным видом и красивой одеждой из темно-пурпурной ткани.
Сама Таис оделась в ошеломительно яркую желтую эксомиду, Эрис — в голубую, как небо, а Гесиона явилась в странной драпировке из серого с синим — одежде южной Месопотамии. Обольстительная пятерка заняла места слева от хозяина, справа сидели Клеофрад и другие ваятели: Эхефил, Лептинес, Диосфос и Стемлос. Опять черное хиосское вино, вперемешку с розовым книдским, разбавлялось ледяной водой, и сборище становилось шумным. Многоречивость ораторов показалась Таис не совсем обычной. Один за другим выступали они, вместо тостов рассказывая о делах Клеофрада, его военных подвигах, о созданных им скульптурах, восхваляя без излишней лести. По просьбе Клеофрада новая модель пела ему вибрирующим низким голосом странные печальные песни, а Гесиона — гимн Диндимене.
— Я мог бы просить тебя петь нагой, как и полагается исполнять гимны, откуда и название, — сказал Клеофрад, благодаря фиванку, — но пусть будут гимнами красоты танцы, которые я прошу у Таис и Эрис. Это последняя моя просьба.
— Почему последняя, о Клеофрад? — спросила ничего не подозревающая афинянка.
— Только ты и твои подруги не знают еще назначения этого симпосиона. Скажу тебе стихами Менандра: «Есть меж кеосцев обычай прекрасный, Фания: плохо не должен тот жить, кто не живет хорошо!»
Таис вздрогнула и побледнела.
— Ты не с Кеи, Клеофрад. Ты афинянин!
— С Кеи. Аттика моя вторая родина. Да и далеко ли от моего острова до Суниона, где знаменитый храм с семью колоннами поднят к небу над отвесными мраморными обрывами в восемьсот локтей высоты. С детства он стал для меня символом душевной высоты создателей аттического искусства. А приехав в Сунион, я оттуда увидел копье и гребень шлема Афины Промахос. Бронзовая Дева в двадцать локтей высоты стояла на огромном цоколе на Акрополе, между Пропилеями и Эрехтейоном. Я приплыл на ее зов, увидел ее, гордую и сильную, со стройной шеей и высокой, сильно выступающей грудью. Это был образ жены, перед которым я склонился навсегда. И так я сделался афинянином. Все это уже не имеет значения. Будущее сомкнется с прошлым, а потому — танцуй для меня!
И Таис, послушная, как модель, импровизировала сложные танцы высокого мастерства, в которых тело женщины творит, перевоплощаясь, мечту за мечтой, сказку за сказкой. Наконец Таис выбилась из сил.
— Глядя на тебя, я вспомнил твое афинское прозвище. Не только «Четвертая Харита», тебя еще звали «Эриале» («Вихрь»). А теперь пусть Эрис заменит тебя.
По знаку Клеофрада Эрис танцевала, как перед индийскими художниками. Когда черная жрица замерла в последнем движении и Эхефил набросил на разгоряченную легкий плащ, Клеофрад встал, держа большую золотую чашу.
— Мне исполнилось шестьдесят лет, и я не могу сделать большего, чем последняя Анадиомена. Не могу любить жен, не могу наслаждаться путешествием, купаньем, вкусной едой, распевать громкие песни. Впереди духовно нищая, жалкая жизнь, а мы, кеосцы, издревле запретили человеку становиться таким, ибо он должен жить только достойно. Благодарю вас, друзья, явившиеся почтить меня в последний час. Радуйтесь, радуйтесь все, и ты, великолепная Таис, как бы я хотел любить тебя! Прости, не могу! Статуей распорядится Лисипп, я отдал ее ему. И позволь обнять тебя, богоравный друг!