Сенька в два прыжка оседлал белую корову и со всего маху всадил ей в горло нож.
— Дай-ка мне… Дай-ка…
— Вали стягом.
И долго они, гогоча от крови, носились возле опушки тайги, перехватывая мирно дремавших белых Федотовых коров.
— Попомнит, клещ окаянный, — вытирая о траву нож, прохрипел Сенька Козырь.
— Давай заодно и бычка пришьем.
— Ну его к ляду… Будет…
XIII
Под окном кто-то постучал:
— Эй, Пров Михалыч!
Матрена открыла окно:
— В Назимово уехал…
— Ах ты, батюшки, — сказал растерянно Семка хромой, а стоявшие возле него подвыпившие мужики враз заговорили:
— Ну, стало быть, десятского надо отыскивать, Обабка.
— Десятский пьяный…
— Ково? — вдруг не то спросил, не то крикнул появившийся откуда-то Обабок: одна нога в валенке, другая разута, рубаха без пояса, висит на мускулистом теле рваными лоскутами, правая рука вся в крови, лицо осатанелое.
— Ково? — вновь крикнул Обабок и, посовавшись носом, устойчиво укрепился на земле.
— Вот наряжай-ка мужиков: бузуев брать, за поскотиной сидят… Семка, сколько их? — заговорили мужики.
— Брать так брать… Все едино… Айда! — пробасил Обабок и, заложив руки за спину, направился прочь от мужиков.
— Чего: айда!.. Ты чередом наряжай, че-о-рт!.. Оболокись сам-то… замерзнешь… — шумели ему вслед.
— Айда!! — орал раскатисто Обабок.
— Стой-ка ужо… Кому идти-то?..
— Айда!!
— Ну его к ляду!.. — недовольно загалдели мужики.
А Обабок, выломав в изгороди кол, прытко зашагал вдоль по улице и на всю деревню загремел:
— Мне только бы жану найтить… Стеррва!! Меня запирать?! Меня?! Ха-ха! Убью!! Вот те Христос, убью!..
Мужики отрядили пятерых потрезвее, и те, предводимые Семкой, все с заряженными ружьями, двинулись к поскотине.
Стояла глухая, северная ночь.
Вторые петухи горланят, Матрена все не спит, дожидается Прова. Ей неможется: лежит на лавке, стонет. Видит Матрена: открывается сама собой заслонка, кто-то лезет из печки лохматый, толстый, человек не человек, чудо какое-то, и, сверкая ножом, говорит: «Мне бы только сердце у бабы вырезать…»
Матрена вскрикнуть хочет, но нет сил, мохнатый уж на ней, душит за горло: «Где-ка сердце-то, где-ка?..»
— Бузуев привели!
Матрена ахнула, вскочила, крестом осенила себя и, отдышавшись, приникла к окну. На лошади мужик едет и на всю деревню кричит:
— Бузуев привели!..
На востоке утренняя заря занималась, песни на горе умолкли, а в кустах на речке просыпались робкие птичьи голоса.
У сборни тем временем стал собираться народ, обхватывая живым, все нарастающим кольцом пятерых только что приведенных из тайги людей.
Хмельные, бессонные лица праздничных гуляк были сосредоточенны, угрюмы.
Старики и молодухи, ядреные мужики и в плясах отбившая пятки молодежь, то переминаясь в задних рядах с ноги на ногу, то протискиваясь вперед, шумели и перешептывались, бросали бродягам колючие, обидные слова и хихикали, сочувственно жалели и сжимали, рыча, кулаки, готовы были сказать: «Ах вы несчастненькие!» — и готовы были кинуться на них и втоптать в землю.
И бродяги это чувствуют. Недаром такими принужденно-кроткими стали их лица.
Лишь старик Лехман не может побороть обуявшую его злобу: насупясь, сидит на бревне и угрюмо на всех посматривает суровыми глазами.
Да еще Андрей-политик сам не свой. Воспаленные глаза его жадно кого-то в толпе ищут. Он устало дышит полуоткрытым ртом и, облизывая пересохшие губы, невнятно говорит:
— Я вам никто… Слышите?.. Я сам по себе…
Но его слов не понимают.
— Слышите? Где староста? Где сотский?..
— Брось, милый, — советует ему тихим голосом Антон, — ишь они пьяные какие… Брось…
Старый Устин, усердный господу, ближе всех к бродягам. Он ласково им говорит:
— Вы вот что, робенки… тово… Ведь мы не с сердцов…
— Как же не с сердцов, — злобно сказал Лехман. — Ты спроси-ка вот нашего товарища, — указал он на Антона. — За что мужик ему в ухо дал? Это не резон.
— А потому, что вы пакостники, — раздраженно сказала баба в красном.
— Пакостники? — повысил голос Лехман. — Чего мы у тебя, тетка, спакостили?.. Ну-ка, скажи!
— Дак вы тово, — сказал, размахивая руками, Устин, — вот залазьте в копчег да и спите с богом, покамест у хресьян гулянка, а там выпустим. Кешка, отпирай чижовку-то…
И, обернувшись, посоветовал:
— А вы, бабы, тово… Принесли бы чо-нибудь пожрать мужикам-то… Молочка там али что…
— Ну, так чо, — ответила баба в красном и пошла.
— Кешка, отпирай копчег! — опять скомандовал Устин. — Робятушки, залазь со Христом.
— Врешь, старик… Не имеешь права!.. — выкрикнул Андрей, погрозив Устину пальцем. — Я не бродяга… Понял?
Народ стал разбредаться.
Придурковатый звонарь Тимоха поглядел на алеющий восток, подумал, почесал бока и пошел к часовенке «ударить время».
Антон продолжал успокаивать Андрея:
— Ничего, Андреюшка… Завтра утречком… Пусть они продрыхнутся…
Устин с каморщиком Кешкой орудовали у чижовки.
— Вы, робенки, идите… Чего вам.
Кешка огарок из сборни принес. Тетка в красном молока две кринки и яиц с хлебом притащила.
— Де-е-ло, — одобрил Устин, заложив руки назад.
Тимоха из усердия три раза в колокол ударил.
Устин взглянул на гору, где часовенка, и опять сказал:
— Де-е-ло…
Бродяги, посоветовавшись, наконец зашли в чижовку.
Ванька Свистопляс уже кринку молока ополовинил, Андрей-политик нейдет:
— Вы меня отпустите… Я политический…
— Политический?! Ха-ха… Ладно… Все такие политики бывают… Ты нам дорогой все уши просмонил, шкелет… Ты пошто наутек было хотел? А?! — враз сердито заговорила стоявшая с ружьями стража.
— Я, господа, вам серьезно говорю… Пустите…
— Тут господов нет, — сказали строго мужики, — а вот коли велят, так и тово…
— Мне Анну… — взволнованно упрашивал Андрей, — девушку Анну…
— У нас Аннов хошь отбавляй, — острили мужики.
Старому Устину спать хотелось, да и всем наскучило.
— Кешка, бери его!.. Робята, подсобляй!..
Андрея потащили.
— Стой!..
— Кешка, налегай!..
— Иди, Андрей, черт с ними, — октависто звал Лехман.
— Нет! — рвался из дюжих рук Андрей. — Черти этаки, олухи!.. Аннину мать позовите… отца… старосту…
— Кешка, запирай!!
— Отвечать, дубье, будете!.. — ломился Андрей в захлопнувшуюся за ним дверь.
— Крепко запер? — спросил Устин.
— Так что комар носу не подточит, — весело ответил сторож Кешка.
— Ну, робенки, расходись! — скомандовал Устин, любивший приказывать толпе, и помахал рукой во все стороны.
XIV
Матрена лежала на кровати и думала об Анне, о Прове, не «натакался ли» в тайге на зверя. Надо бы заснуть, но сон прошел, в комнате бело. Встала, занавесила окна, опять легла. Слышит Матрена: по воде кто-то хлюпает. Коровы, что ль, через брод идут? Не время бы.
Думает о том о сем, но голова устала, нет ясных мыслей, путаются и текут куда-то, как по камням река…
Чует: храп лошадиный раздается и человеческий голос. Думает — сон, опять тот сон: лохматое чудище из печи вылезет.
Стучат.
— Эй, Матрена Ларионовна!
Вскочила, оправила рубаху, густые волосы подобрала, сунулась к окну.
— Ах! — вздрогнула, похолодела: «Знать, Анка кончилась…»
— Отопри-ка скорей, впусти!
Насилу дверь нашла. Без памяти бежит к воротам.
Вошел, коня за собой ведет.
— Занемог я дорогой… Теперь полегчало малость…
— Иван Степаныч!.. А Пров, Анка?
Бородулин провел коня в стойку.
— Сенца-то можно взять?
— Да дочерь-то какова?! — кричит, задыхаясь, Матрена.
— У меня деньги украли, вот я и прикатил… — не слушая ее, говорит вяло Бородулин.
— А?!
— Деньги, мол, деньги украли…
У Матрены ноги подкосились, села на приступки..
«Вот он, лохматый-то… Вот когда сердце-то вырезать начнет».
Петух схлопал крыльями, запел. Тыща петухов запело. Из глаз свет выкатился.
— Ну, пойдем-ка в избу. Ты чего это? — наклоняется к ней Бородулин. — Анка тебе кланяется низко… Прова Михалыча встретил… Все слава богу, ничего…
В глазах Матрены сразу вырос день. Петух снова пропел, тыща — промолчало.
— Кто украл-то, деньги-то? — с усилием, едва принудила язык.
— Не знаю.
— Ох, и напугал же ты меня…
Идет впереди, высокая и статная, скрипят приступки под сильными ногами.
«Вся в мать», — думает Бородулин про Анну и подымается по сенцам.
— Дочка-то какова?
— Все слава тебе господи.
И купец, волнуясь и краснея, долго говорил об Анне, о себе, о новой жизни, сулил всего, мудрил и перемудривал, клялся, просил прощенья.
«Не сон ли?» — думает Матрена.
— А ты, бог с тобой, не выпивши?
В глазах ее застыл радостный испуг и настороженность, дыхание стало коротким и прерывистым, а кожа на руках и шее вдруг покрылась, как от холода, пупырышками.
— Эх, Матрена Ларионовна… Кабы мог я, — вот схватил бы булатный нож, вырезал бы свое ретивое и показал бы: смотри!.. Жить не могу без Анки… Чуешь?
Купец ходил, пошатываясь и сбиваясь в разговоре, лицо то заливалось краской, то бледнело.
— Матренушка, я прилягу… Продрог в тайге, свалился без памяти и не помню, когда Пров уехал. Вскочил от холода, заколел весь, смотрю: вешки на дороге и веточка привязана, вдоль пути смотрит. Сел, поехал, куда веточка указала… Да… Неможется… Прилягу на кровать… Мне поспать бы…
— А ты иди в амбар, я тебе две шубы вытащу. А то… — и она замялась… — Вишь, одна я… Кабы Пров был… У нас живо разговоры поведут… Иди, батюшка.
И когда ложился Бородулин, и когда лежал под шубой, все расспрашивал: нет ли кого из Назимова здесь? Нету, а вот бродяг поймали каких-то, кто их знает. Сон ей рассказал: «Найдешь деньги — быть», а что «быть» — неизвестно, — не указание ли это на Анку от ангела-хранителя, спросить некого, вот разве священника? Хе, он и молебен не служил, Устин орудовал, а поп с девками в горелки на лугу играл, чуть с парнями не подрался из-за Таньки, архерею жаловаться надо, что ж это за пастырь. Тьфу!