— Ну, спи, Иван Степаныч… Дак ничего девка-то, говоришь, Анка-то? Экая жаба Овдоха-то. Как наврала, холера…
— Стерва твоя Овдоха-то, и больше никаких. Паскуда.
Матрена захлопнула амбар, вошла в избу, села под окном и пригорюнилась. Хоть красно купец размусоливал, а сердце ноет, да и на!
XV
С того часу как случился грех, Даша не рада жизни: точно кто приволок ее к пропасти и толкает, и нет сил сопротивляться. Вином, что ли, утолить боль?
Вечером на кривых ногах вошел в кухню полюбовник Феденька. Приказчик Илюха рад, — Бородулин долго в Кедровке прогуляет, — слямзил три бутылки хозяйского коньяку, на всех хватит.
Вчетвером в кухне бражничать стали, но Федосья — баба умная, вскоре ушла к Анне: хозяин велел глаз держать.
Илюхе вино сразу же бросилось в голову: он то хохотал, то слюняво плакал, лез целоваться к Феденьке и костил с плеча Бородулина, попа, пристава, наконец, охмелев окончательно, кубарем слетел под стол.
Черномазый Феденька чавкает железными челюстями говядину, глаза кошачьи прищурил и косится сладострастно на розовые Дашины губы.
Когда Илюха захрапел и забредил, Феденька поднялся, высунув свою стриженую скуластую голову в соседнюю половину, как вор, пошарил там глазами, прислушался и плотно затворил дверь.
— Ну? — подошел он к Даше. Голос ласковый, лицо ласковое, только недоброе в глазах. — Ну?
Даша вся сжалась, точно перед ней разъяренный медведь на дыбы поднялся.
— Ничего я не знаю… Головушка моя… — прошептали ее губы, и она не смела взглянуть на поселенца.
— Да не кобенься, Дашенька, — сверкнув на дверь белками, прошипел он, словно к сердцу змея прильнула: гадко так сделалось, страшно.
— Ежели велишь, что ж… куда денешься… — тихо сказала Дарья и, как на горячие уголья, выплеснула в рот вино, что-то заклубилось внутри, Даша охнула и хотела встать.
— Куда? — И, все так же давя Дашу взглядом каторжника, Феденька грузно придавил ее плечо рукой.
— Ну, ладно, — как во сне сказала Даша, осторожно освобождаясь от его грязной, с желтыми ногтями, руки. — Ну, положим, овдовеет он, Бородулин-то… Ну, подкачусь к нему, как ящерка… хозяйкой буду, женой…
— Дура, Дашенька, — буркнул поселенец и опасливо заглянул под стол на храпевшего Илюху. — Хе, овдовеет… жди… Вы с купцом отравить ее должны, зобастую-то… только вдвоем с Бородулиным… вдво-о-ем, Дашенька. Поняла? Чтоб удавкой его ущемить. Поняла? Тогда командуй, вей из него веревки.
Глаза его блеснули.
— А ежели… держись, Дашенька… финтить будешь — выдам с головой. Разлюбишь — убью!
Говорил он страшные слова с улыбкой, ласково, словно занятную рассказывал сказку.
У Дарьи шире ноздри раздуваются.
— А Анка?
— Анка полоумная, с ней венца не дадут, — шепчет Феденька.
— А солдат?
— Солдата твоего к черту. Я их с Бородулиным сразу… из-за куста, в тайге… — стальным, вдруг изменившимся голосом сказал Феденька и впился взглядом в испугавшиеся Дашины глаза. — На охоту уманю и кончу.
Даша, словно в страшном сне, вскрикнула и отшатнулась.
— Ты что?
— Дьявол ты… мучитель.
— Дашка!! — топнул Феденька.
Та вздрогнула и долгим насмешливым взглядом посмотрела на Феденьку. Потом вдруг с какой-то болью захохотала.
— Эхма! — оборвала она и потянулась к вину.
Зубы стучали о стакан, вино лилось по руке, по голубой, с красными пуговками, кофте, и уж хныкать начала, вот-вот заплачет, а хохот все еще волной в груди.
— А хочешь, Феденька… — погрозила игриво пальцем. — Хочешь, злодей, к уряднику? А? — И, жарко задышав, опьяневшая Даша придвинулась грудью к поселенцу.
Феденька улыбнулся и достал из-за голенища отточенный самодельный кинжал.
— Куда?! — сдвинув брови, железной рукой рванул он отпрянувшую Дашу.
Вся побелев, скрестила на груди руки.
— Ты думаешь, боюсь тебя, Феденька? Боюсь, а? — Она, гордо подняв голову, стояла, а поселенец чуть отклонился от нее, чтоб ловчее было взмахнуть кинжалом.
«А ведь убьет», — мелькнуло в голове у Даши. Но ненависть к любовнику и хмельной угар прогнали страх.
Улыбающиеся глаза Феденьки налились кровью, он вдруг взмахнул кинжалом. Даша ахнула, схватилась за стол. Поселенец сильным броском пустил кинжал через всю кухню в дверь. Цокнув, на вершок врезался кинжал в дерево.
— Вот как я его… в тайге… — спокойным голосом сказал поселенец и шагнул к двери. — А по тебе изнываю… Жару в тебе, черт, много, перцу… Шалишь, Дашенька, не вырвешься… — Он подсел к ней и, как бы играя, тряс ее за плечи. — А ежели тут у тебя много… — постучал он пальцем по ее высокому лбу, — бо-огато за живем.
— Погубитель ты… Ну, уж бери, пользуйся…
Она прижалась к нему и закрыла хмельные глаза Феденька загоготал. Она вся дрожала; на белом лбу выступил пот.
Заскрипели ворота, копыта застучали по настилу.
— Кого-то черт несет, — буркнул поселенец. — Пойдем на речку.
На крыльце послышались грузные шаги. Кто-то шарил скобку.
— Здорово те живете, — густо сказал, входя, большой, чуть согнувшийся Пров и стал креститься на передний угол.
Анна распахнула дверь и, радостная, остановилась на пороге.
— Пришел?
— Здорово, Анна!
— Батюшка, батюшка! — кинулась к нему на шею. — Что, пришел Андрюша-то? А мамынька-то где?
Пров взглянул на дочь и сразу все понял. Он боднул головой, в глазах запрыгал огонек лампы, все кругом помутнело, и заколыхался пол.
— Вот поедем: матушка горькие слезы по тебе проливает. Что ж ты, доченька… хвораешь?
— Нет, хорошо. Слава богу, хорошо… — а сама стиснула виски и зажмурилась, как от яркого света.
Пров стоял, положив руки на плечи Анны, и уж не мог разглядеть ее лицо.
— Испить ба… — Он мешком опустился на лавку и жадно, не отрываясь, выпил ковш воды.
Дарья и поселенец ушли. Феня увела Прова с Анной на чистую половину, накормила их, и все стали укладываться спать.
Анна, засыпая, говорила, словно жалуясь:
— Тятенька… Ну, как же, тятенька?.. Плохо…
— Чего плохо-то?
— А по книжке хорошо. Все хорошо будет…
— Ну, а как Иван-то Степаныч, как он с тобой в обхожденье-то?
— А не знаю, сбилась. Не понять.
— Ну, а сколько ты зажила-то? Расчет-то покончил он с тобой али как? После?
— Тятенька, после. Вот высплюсь — завтра другая…
Тихо стало. Только из кухни долетал пьяный Илюхин храп.
Прову не спалось. Он поглядел на образ. Огонек лампадки колыхался и озарял лик Христа. Пров вздохнул. Его душа требовала молитвы. Нужно сейчас встать и все открыть господу, совет благой принять, вымолить спокой сердцу. Он подошел к образу, опустился на колени. Огонек поклонился ему и затрепыхал. Лицо Прова скривилось, сморщилось. И когда он сделал земной поклон, уже не мог выдержать, всхлипывать стал и тихо, чтобы не подслушали, по-женски голосить.
— Рабу твою Анн… звоссияй… боже наш.
И не знает Пров, какими словами можно разжалобить бога, от этого еще больше ноет его душа, и печалится, и тоскует.
— Звоссияй… совсем… гля ради старости… гля утешенья.
После вторых петухов пожаловала Даша. Она легла рядом с Фенюшкой и крепко ее обняла.
— Стерва ты, Дашка, — сказала Фенюшка, — попадетесь вы с хахалем-то.
— Мо-лчи-и, — тянула, засыпая, Даша, — ехать хочу… в Кедровку. Как его, хозяин-то… одного… без досмотру…
— Кати! Все одно шею-то свернешь. Таковская.
— Эх, Феня, Феня, — тяжко вздохнула Дарья. — Ничего ты не знаешь. Ничего ты, Феня, не понимаешь.
— Брось, брось ты его, мазурика, посельгу несчастную.
— Погоди, Феня… Скажу слово… Все тебе скажу…
— Сучка ты, я вижу.
— Ну, не обида ли?! — Даша, чтобы не закричать на весь дом, вцепилась зубами в подушку, застонала.
XVI
Солнце стояло высоко. Матрена пошла к завозне — храпит купец. На речку сбегала — не едет ли хозяин? Нет. Пошла вдоль улицы.
У сборни мужики. Лица мятые, глаза красные, заплывшие. Обабок в кумачной рубахе, в новых продегтяренных чирках, с фонарем под глазом, но при бляхе.
— Надо обыскать… — говорит он, поправляя начищенную кирпичом бляху.
— А по-моему, выпустить, да и все… Народ, кажись, смирный, — несмело заводит пьяница Яшка с козлиной бородой.
— Сми-и-рный?! — наскакивают на него. — А помнишь?!
У Яшки в груди хрипит, он кашляет, словно собака костью подавилась, и, уперев руки в колени отекших ног, жалеет:
— Мне што ж, мне все равно… Хошь век держи их… Хошь на цепь посади, а только что… Полегче надо бы…
Мимо них по улице священник верхом на Федотовом коне едет. За ним кривая Овдоха на кобыленке тащится.
— Здорово, батя! К домам?..
— Восвояси, отцы, восвояси… — хрипит батя, щуря на них узкие свои глаза.
— А молебен-то?
— Да чего, отцы… Простыл в речке… Еле жив… Не знаю, как и доплетусь.
— Грива! — злорадно взвизгивает бабьим голосом угреватый парень и, быстро присев, прячется за мужиков.
Батя, понукнув коня, надбавляет ходу.
— Вот это поп… — хохочут мужики, — этот поповать может подходяшше-е-е… Ха!
Подошла Матрена.
— Ну, как?! — спрашивают мужики, поздоровавшись. — Хозяин-то вернулся ли? Анка-то какова, краса-то наша?
— Да, вишь, нет еще Прова-то… Гость у меня, Бородулин.
— Бороду-улин? Ребята, айда с проздравкой! — радостно вскрикнул черный, в плисовых штанах, дядя, по прозвищу Цыган.
— Ну, дак чо, мо-о-жно, — откликнулись, а подыматься лень — сидят.
— Куда… Он спит, разнемогся: лихоманка, чо ли… — сказала Матрена и пошла.
— А-ах! — крякнул Цыган и, состроив плутоватую рожу, поскреб под картузом висок.
— Надо бы выпить-то, — сказал он, сплевывая.
— Ну дак чо? И выпей. Купи у Федота.
— Ха-ха! — хохочет над собою черный, вывернув карманы плисовых штанов. — Купи! Купило-то притупило. Вишь?
И у всех так, год плохой был, денег нет, а выпить хочется. В долг придется взять, без этого не обойтись: можно теленка заколоть да — Федоту, свинью заколоть да — Федоту, самовар стащить, машину швейную стащить — берет. Только баба ругаться станет, — пусть, бабу по уху. Дочка? Дочку за косу. Двустволку можно в заклад пустить. А к Бородулину с проздравкой надо обязательно, подаст хоть по стакану.