— Чего — богу… Айда домой, — сказал Пров. — Понужай, Матрен, кобылу-то.
— Стойте! — крикнул Устин с крыльца часовни и сердито одернул рубаху.
А тем временем Анну сняли с телеги, напоили холодной водой. Она всем улыбалась и что-то говорила торопливым, не своим голосом, проглатывая слова.
К дому повели ее.
— Стой, Пров! Вернись!..
— Я чичас приду, Устин… Ишь, дочерь-то…
— Стой ты… До-о-о-черь… А где еще двое, где они?.. — и Устин мотнул рукой на Антона с Ванькой.
Даша к Устину, к Прову, к Андрею лезла, что-то выкрикивала и голосила, но ее оттирала толпа.
— Куда старика дели? Где еще молодой, толсторожий?..
Толпа молчала.
Цыган сказал:
— Одного только кончили… Старика…
— Та-а-ак… — протянул Устин.
— А другой, однако, убег… Толсторожий-то… — закончил Цыган и нырнул в народ.
Толпа перешептывается и угрюмо гудит.
— Так, молодцы, так… — затихая, говорит Устин, вкладывает руки в рукава и опускает низко голову.
— Значит, убили?! — вскидывая вдруг голову, резко сечет толпу.
Толпа мнется, ежится. Мужики переглядываются, переступают с ноги на ногу, растерянно покашливая и поправляя шапки.
— Хороши молодчики… Ловко… Ай да Пров Михалыч… Ай да староста…
Пров трясущимися руками прицепляет на грудь медную бляху и, кланяясь Устину, и Андрею-политику, и бродягам, и всей толпе, тихо говорит:
— Бог попустил… Терпенья нашего не стало… — Голос дрожит, брови высоко взлетели.
В толпе закричали:
— Он не своей волей… Мир так порешил…
— Согласья… Мир… Мир…
— Значит, собча…
— Эфто верно, что…
Пров перевел глаза на толпу и враз почувствовал в ней родное и кровное. Он часто замигал, передернул могучими плечами, загреб в горсть бороду и вдруг повалился перед Андреем на колени:
— Мы — люди темные… Мы — люди забытые… Обернитесь, батюшки, на нас… Отцы родные.
Толпа недовольно зашумела. Ей непонятно было, что долгобородый могутной Пров, староста, упрашивает какого-то бродяжку, человека никудышного.
Там, в тайге, Андрей все поведал Прову, всю душу открыл. Коротко сказал Андрей, но слова его в самое сердце Прова пали.
И потому Пров, плача, шепчет:
— Обернитесь на нас, батюшки… Защитите.
У Андрея зарябило в глазах. Он пытался приподнять с земли Прова, но тот тряс головой и, крепко сжав на груди руки, не переставая твердил:
— Кланяйся, мир хрещеный… Все кланяйтесь… И бродягам кланяйтесь…
— Стой! — кричит властно Устин. — Слушай…
Ванька с Антоном приподнялись дубом на телеге, впились в Устина и разинули рты.
Все затаились, замолкли. Все почуяли теперь большую за собой вину и грех. Всем не по себе сделалось. Замерла толпа.
Огромный Кешка утирал рукавом глаза, стараясь остановить прыгающий подбородок. Сморкались бабы, кряхтели, виновато почесываясь, мужики. Только Тимоха-звонарь весело улыбался и смотрел на все, как на петрушку об ярмарке.
Устин прошел проворно в часовню, опять вышел, держа псалтырь.
— Вот что, православные… — высоко подняв книгу и потрясая ею, начал Устин. — Я все попалил… Пожарищем вас с разбою возворотить пытал… огнем… Я все сжег… Мне, православные, ничего не надо. Я уйду от вас.
Он переступил с ноги на ногу и горько вздохнул.
— Вы, хрещеные, как волки… Это не жисть, робяты… Это один грех…
И вместе с древним Устином многие вздохнули горько и стыдились поднять от земли взгляд.
— А тут еще эвона что затеяли: человека убили… — возвысил до конца свой голос Устин. — Эх вы-ы-ы…
Антон, стоя на телеге, низко Устину поклонился. Поклонился и Ванька Свистопляс.
— Вы эвон какую напраслину на них взвалили…
— Как напраслину?! Чего мутишь?! — раздались возмущенные крики.
Толпа зашумела, зарокотала, как по камням река.
— Слушай!! — махнул Устин. — Разве они деньги-то у купца украли?.. — Нет, врешь!.. Эн тут баба в ногах валялась из Назимова, каялась… А коров? Спросите-ка Варьку Силину… Кто?..
— Как кто? Они же…
— Сенька Козырь… А не они… Эх вы, твари!..
Толпу в жар бросило, ахнула толпа и качнулась.
Пров, теребя волосы и широко открыв глаза, с одеревеневшим лицом стоял возле Андрея. Антон на телеге крестился и кланялся Устину, а Обабок в задних рядах, запрокинув голову, булькал из бутылки.
В Андрее закипела кровь. Он окинул взглядом хмурую, понуро стоявшую толпу, и ему вспомнилась вдруг Россия. Не Акулька с Дунькой, не Пров, не Устин — Р у с ь п о д н я л а с ь п е р е д н и м, такая же корявая и нескладная, с звериным обличием, с тоскующими добрыми глазами, изъедающая и растлевающая себя, дремучая седая Русь, д и к а я в с в о е й т ь м е, н о т а к а я б л и з к а я и р о д н а я е г о с е р д ц у.
Стоял перед Устином народ, как перед судьей — без вины преступник. Встала перед Андреем Русь и ждала от него золотых слов! Ну что ж слова!
Глянул Андрей на тайгу. Темная-темная, густым дремучим морем охватила она Кедровку. Кто-то кричит: «Уйду»…
Андрей померк. Потные, с разинутыми ртами и ощетинившиеся, тяжело пыхтели мужики, обдавая Андрея сивушным перегаром.
— Жаль мне вас… Вот как жаль… А уйду… Прощай… робята… — Устин земно поклонился миру и, прижав к груди псалтырь, стал спускаться с крыльца. — С вами мне не жить… Горько мне с вами… Я в тайгу уйду… Я к зверям уйду… Легче…
Всколыхнулись, заголосили кедровцы, напирая со всех сторон на сгорбленного старого Устина.
— Дедушка ты наш, милый ты наш! — кричали бабы.
— Куда? Стой! — гудели мужики, загораживая дорогу.
— Избу тебе сгрохаем, живи…
— Нет, робяты, нет…
— Пьянству зарок дадим…
— Душа требовает… Не держите меня… Раздайся!.. Душа в лес зовет… Со зверьем легче…
По шагу, потихонечку, подвигается Устин вперед, а с ним толпа, как возле пчелиной матки рой.
Улыбающийся Тимоха во все колокола хватил. Но Кешка сгреб его за шиворот и отбросил.
А Устин все дальше подается и, обернувшись, громко кричит отставшему от него народу:
— Ну, робяты!.. В последний вам говорю!.. Заруби это, робяты, на носу. По правде живите: смерть не ждет. Пуще молитесь богу… Пуще!
— Бо-о-гу?.. Святоша чертов!.. — вдруг грянул Обабок. — Мне жрать нечего… У меня шестеро ребят… У меня баба пузатая. Подыхать, што ли?!
— Верно, Обабок, правильно…
— На сборню, ребяты…
— Староста, собирай сход!.. — загалдели голоса.
Устина качнуло, словно ветром. Взглянул на заходящее солнце, взглянул на Обабка, на разбредавшихся недовольных мужиков и расслабленно опустился на лежащий при дороге камень.
Обабок круто повернул и направился неверными шагами к накрепко запертому Федотову двору.
— Ай-ха! — рявкнул он медвежьей своей глоткой и, загребая пыль, на всю деревню бессмысленно заорал:
Стари-инное ка-аменно зданья-а-а
Раздало-ося у девы в груди-и-и-и!..
В ушах у Устина гудело, и невыносимо ныло сердце.
— Эй ты, черт плешатый! — донеслось до него пьяное слово. — Ну и проваливай к дьяволу…
Сразу в двух местах кто-то охально и зло засвистал, кто-то заулюлюкал и крепко, сплеча, выругался.
— Леший с ним!..
— По его бороде, давно ему быть в воде…
— Ту-у-да ему и дорога… — И снова резкий свист и ругань.
— Богомо-ол!!
Все вмиг всколыхнулось в Устине: померкло вдруг небо, померк свет в глазах, застыла в жилах кровь. Он обхватил руками свою лысую голову и, как пристукнутый деревом, замер.
XXXII
К седому вечеру, когда зажглись в Кедровке огни, обложило все небо тучами. Со всех сторон выплывали из-за тайги тучи, тяжело, грозно надвигаясь на деревню. Сразу затихла деревня. Сжались все, примолкли, жутко сделалось. Говорили в избах вполголоса, заглядывали сквозь окна на улицу, прислушиваясь к все нараставшему говору тайги, и многим казалось, что кто-то хочет отомстить им за смерть Лехмана. Ежели он праведен есть человек — бог за него не помилует; ежели грешен — быть худу: накличет беду, напустит темень, зальет дождем, попалит грозой. Недаром старухи слышат в говоре тайги то стоны проклятого колдуна-бродяги, то его ругань, угрозу. Колдун, колдун — это верно. Чу, как трещит тайга. Господи, спаси… Гляди, как темно вдруг стало…
К седому вечеру, лишь зажглись в Кедровке огни, старый Устин вместе с заимочником Науменко подошли впотьмах, с малым фонариком самодельным, к валявшемуся под сосной Лехману.
— Вот он он, — сказал Науменко и поднес фонарь к лицу мертвеца.
Лехман, полузакрыв глаза, безмолвно лежал, а по его щекам и лохматой бородище суетливо бегали муравьи.
Устин и Науменко долго крестились, опустившись на колени.
— Я к тебе завтра утречком приду, Устин… И товарища с собой захвачу, — сказал Науменко. — Мы тут, значит, его, батюшку, тово… значит, домовину выдолбим, и все такое… И в землю спустим… Да… — Голос его дрожал.
Тайга шумела вершинами, вверху вольный ветер разгуливал, трепал шелковые хвои, на что-то злясь.
— Вы мне тут, робятки, какой-нибудь омшаник срубили бы…
— Чего? — оправившись, громко спросил Науменко.
— Омшаник, мол, омшаник… Так, на манер земляночки, — напрягая голос, просил Устин.
— Ну-к чо… Ладно.
— У меня усердие есть пожить возле могилки-то…
— А?.. Кричи громчей!.. Ишь тайга-то гудет…
— Я, мол, вроде обещанья положил…
— Так-так…
— Пожить да помолиться за упокой…
— Ну, ну… Дело доброе…
Науменко костер стал налаживать, шалаш из пихтовых веток сделал.
— Ну, прощай, Устин… Побегу я… Ух ты, как гудет!.. Страсть…
И издали, из темноты, крикнул:
— Ты не боишься?.. Один-то?!
— Пошто? — прокричал в ответ Устин. — Нас двое… — и скользнул жалеющим взглядом по скрюченным пальцам Лехмана.
Жутко в деревне, темно, к ночи близится. Небо в черных тучах. Уже не видать, где тайга, где небо. Вдали громыхнуло и глухо раскатилось. Где-то тявкнула, диким в