Тайна аббата Соньера — страница 28 из 85

— Вы хорошо проповедуете слово божье, Соньер, но вы никогда не заставите меня поверить в то, что путь, ваш путь, так же чист, как вы это утверждаете… Загляните-ка получше в самого себя… Загляните без стыда!

— Чего вы добиваетесь? Чего вы хотите от меня?

— Ничего… Еще ничего… Извините меня. Кучер! Кучер! Сюда. Лондонская улица, дом 42.

— Идет, садитесь.

Им требуется уйма времени, чтобы пересечь бульвар Итальянцев, где царит большой беспорядок, вызванный уличной певичкой, которая, взгромоздясь на соломенный стул на углу улицы Шоссе-д’Антен, привлекает многочисленную толпу зевак. Она поет о любви, о любви, которая так преследует Беранже, о любви, которую он хотел бы оправдать, о любви, которая часто принимает неожиданную форму греха.


Дом 42 по Лондонской улице. «Кто этот Дебюсси?» — думает Беранже, взбираясь вверх по ступенькам, ведущим к квартире таинственного обитателя этих мест. Место плохо освещено и полно пыли, фрагменты лепнины бегут вдоль стен, чтобы привести в заблуждение посетителей, направляющихся на три первых этажа, но за их пределами лепнина исчезает, оставляя место зеленоватой краске, потрескавшейся и вздувшейся. Здание потеряло свой буржуазный облик, и запахи объедков смешиваются с едва уловимым привкусом плесени, который, как кажется Беранже, исходит от ковра, изъеденного годами и молью.

Всевозможные плохие впечатления охватывают его. Это приглашение, сделанное в последний момент, все больше и больше раздражает его. И неприятная манера Оффэ держать себя начинает серьезно распалять его.

«Я дурак! Почему у меня нет сил выбраться из этого абсурдного положения? Я есть! Я иду! Я бегу туда, куда мне велят идти. Аминь! Я веду себя, словно крестьянин, который только что попал в столицу. Мне так легко было бы свернуть шею этому монаху и вырвать у него правду. Оставьте меня, Оффэ! Оставь себе манускрипты, я не хочу быть вещью в руках Сиона, я не хочу закончить жизнь молчуном, богатым и проклятым!»

Однако он продолжает подниматься вверх, глаза его устремлены на каблуки монаха, и, когда резкий звонок начинает прорезать тишину здания, похожий на звук бьющихся стаканов, пробуждая его сознание, и изгрызенная червяками дверь открывается, Беранже забывает обо всех своих горьких воспоминаниях, мгновенно покоренный очаровательным созданием с зелеными глазами, которое предстает перед ними.

— Эмиль! Как я рада снова видеть тебя!

И она звонко целует его два раза в щеки. Оффэ, забывая обо всех приличиях, явно охвачен порывом нежности. Он берет Беранже за плечо и представляет его:

— Мой друг и священник, Беранже Соньер. Беранже, вот муза нашего великого композитора: Габриэль Дюпон.

— Зовите меня Габи! — говорит она, смеясь, тогда как он пожимает ее руку. — Входите же быстрей! На лестничной площадке так холодно… Клод! Клод! Пришел Эмиль.

И она подталкивает их в направлении того, что похоже на гостиную, где находятся трое мужчин и одна женщина. Все четверо сидят в креслах другой эпохи, сдвинутых полукругом перед живыми потрескивающими языками пламени камина. Один из них, худой брюнет с козлиной бородкой и усами, тотчас же встает и встречает пришедших. Под его выступающими надбровными дугами Беранже замечает глаза с мечтательным выражением, неподвижность которых поражает его.

— Клод Дебюсси, — говорит он, тепло пожимая ему руку.

— Беранже Соньер.

Представления продолжаются: Пьер Луи, молодой человек с узким лицом, снабженным большим носом; Анри Готье-Виллар, прозываемый Вилли; Эрнест Шоссон, с бородой такой же черной, как кусочек угля; и Камилла Клодель, молодая женщина ошеломляющей красоты, но одновременно грустная и хрупкая.

За разговорами, сопровождаемыми коньяком и ромом, Беранже узнает, что Пьер является поэтом, а Камилла скульптором. Камилла, чей чарующий взгляд голубых глаз, кажется, теряется на ужасном ковре, изображающем портреты Сади Карно в окружении малиновок и воробьев.

— Что с тобой, Камилла? — вдруг спрашивает Дебюсси, беря ее за руки. — Неужели эта ужасная «Клото» мучает тебя до такой степени?

— Вам прекрасно известно, откуда идут мои мучения.

Это ты, это вы, эта «Клото», ее мучения… Беранже кажется, что он присутствует на греческой драме. Он не знает, что эти двое раньше любили друг друга и, может быть, еще любят друг друга. Он слушает их, не понимая. Камилла бледнеет. Камилла оказалась здесь случайно. Она пришла против своей воли, влекомая Вилли, который вырвал ее из мастерской, оторвал от эскизов, от этого гипсового призрака, каковым является «Клото». Она не видела больше Клода с самого их расставания. Сколько времени! Сколько бурь! Он здесь, перед ней, все такой же застенчивый, но ей не удается отделаться от тени Родена, который бросает между ними темную вуаль, Роден, ее огромная любовь. Ей остаются только руки, чтобы передать свою страсть, эту огромную душевную боль. Появляются «Вальс» и «Клото». И все ощущают трагедию этой женщины, которая потихоньку сходит с ума.

— Вот наши гении! — восклицает Вилли. — Завтра весь мир будет восхищаться их творениями, а они оплакивают свою любовь, подобно белошвейке и столяру.

— Мир, говоришь ты, — восклицает Дебюсси. — Но миру наплевать на нашу гениальность. Мир предпочитает Вагнера и Родена. Что, в общем-то, немалое зло, так как это настоящие творцы. Что сказать по поводу его увлечения лирическим вздором «Вертера»[31] или о его благосклонности к Гюставу Шарпантье, этому музыканту из пивнушки, который льет в наши уши свою демократическую дешевку. Мир вместе со своим конформизмом растопчет нас. Мир раздавит Камиллу, потому что она женщина.

— Тебя понесло, Клод, — спокойно констатирует Пьер Луи. — Правда гораздо проще. Люди не всегда умеют различать красоту во всех ее проявлениях, но наступит однажды день, когда один из них воскликнет: «Это великолепно!» Тогда все изменится, так как красота скинет с себя покрывало и будет вечной. Сегодня мир многосложен, он непристоен и низок. Завтра в искусстве он будет одним целым, и именно нам, поэтам, писателям, музыкантам, художникам и скульпторам, принадлежит тяжелое исключительное право приготовить завтрашний день. Не может ничего быть между настоящим и будущим, ни компромиссов, ни возможного нейтралитета… Мир не любит слабых. Что вы об этом думаете, месье?

Вопрос, обращенный к Беранже, застигает его врасплох, однако его натренированный риторикой ум находит выход:

— Мир не любит слабых, а Бог отворачивается от сильных. Завтра принадлежит тому, кто любит, — вот что я об этом думаю. И, после всего, быть сильным, быть слабым — на самом ли деле это столь существенное различие? Разве у всех людей не одни и те же проблемы и эмоции? А искусство, не рождается ли оно от эмоции? Мы все являемся творцами, способными созидать, но для некоторых процесс творения — это словно камень, брошенный в воду, концентрические круги, которые вызывает его падение, и колыхание опавшей листвы на ее возмущенной поверхности. В то же время для других этот процесс творения подобен симфонии, опере, живописи, театру, роману. Это область, касающаяся глубокой сущности человеческого существа. А здесь не существует компромиссов, потому что каждый поступает в соответствии со своими средствами и своей восприимчивостью. В этом смысле вы правы, но лишь только в этом смысле.

— В ваших словах правда, месье, — говорит Дебюсси, вставая. — Эмиль высказал много похвал в ваш адрес, и я вижу, что они обоснованны. Пойдемте со мной, и вы тоже, Эмиль. Мне кажется, что вам будет приятно познакомиться с пьесой «Пелеас и Мелисанда» Мориса Метерлинка, которую я перелагаю на музыку.

Дебюсси ведет их в свой рабочий кабинет, узкую комнату, где он смог поставить свое пианино, перевезенное с большим трудом из его комнаты на Берлинской улице. Родители практически изгнали композитора оттуда, считая бесталанным, несмотря на поддержку его друга короля Понятовского, который попытался заставить исполнять его произведения во время больших симфонических концертов, даваемых американцами Антоном Сейдлом и Вальтером Дамрошем, известными дирижерами в Нью-Йорке.

Он осторожно притворяет дверь, выглядывая предварительно в коридор, указывает им на колченогий диван, где валяются всякие партитуры, и устраивается на табурете, повернувшись спиной к роялю, на котором единственная лампа, покрытая квадратным куском атласа, отбрасывает оранжевое пятно.

— Эта меблированная квартира не слишком роскошна, но это все, что я могу себе позволить в данный момент, — говорит он. — Месье Соньер, возьмите лежащее перед вами либретто, там, на маленьком столике, и притворитесь, что читаете его.

— Пардон? — удивляется Беранже.

— Делайте, что вам говорят, — приказывает Оффэ.

«Лучше выглядеть простаком, нежели мудрецом, — говорит себе Беранже, беря либретто. — Посмотрим, куда они клонят».

— «Пелеас и Мелисанда», которые находятся у вас в руках, всего лишь предлог. Мне нужно было побеседовать с вами вдали от любопытных ушей.

— Слушаю вас, — недовольно говорит Беранже.

— Помягче, друг мой, мы не такие опасные, как те, кто напал на вас прошлой ночью, но мы можем такими стать.

— Вы из Сиона?

— Не произносите никогда это имя!

— Так вы оттуда?

— В какой-то мере.

— Я хочу получить ясный ответ.

— Да.

— Откуда вам стало известно, что на меня напали?

— У нас есть доносчик в рядах наших врагов.

— А что бы произошло, если бы ваши враги уничтожили меня?

— Нам бы потребовалось какое-то время, но мы бы добились вашей замены в Ренн-ле-Шато кем-нибудь, преданным нашему делу.

— Епископство в сговоре с вами?!

— У нас много друзей в католической и романской Церквях.

— Что означает «наше дело»?

— Для вас это означает могущество и золото, этого достаточно, не правда ли? Оффэ и другие наблюдали за вами какое-то время, отслеживали ваши реакции. Мы вас сознательно провоцировали, ставили в скабрезные ситуации, и это с самого вашего приезда в Ренн-ле-Шато. Мы вас хорошо знаем, Соньер, даже больше, чем вы можете себе это представить. Согласитесь помочь нам теперь!