Тайна cредневековых текстов. Библиотека Дон Кихота — страница 28 из 96

* * *

Ночью он проснулся оттого, что вновь вспомнил о Романе. Книга не давала ему покоя. Воронову даже начало казаться, что, прекрати он ее писать – и Книга просто возьмет и вытеснит его, автора, из жизни, чтобы найти себе какого-нибудь другого борзописца. Казалось, что Роману было все равно, какой писатель его пишет, талантливый или нет. Лишь бы писал. И неважно как. Роману просто очень хотелось побыстрее воплотиться в жизнь.

«Ну что ты со мной делаешь, – думал Воронов. – Зачем я тебе сдался? Мне 50. У меня все более или менее хорошо. Ты уже из меня всю душу вынул. Я и так про себя всем такое нарассказал, что перечитывать страшно. Оставь меня. Оставь. Прошу. Оставь».

Воронов сделал отчаянную попытку заснуть. Но у него так ничего и не вышло. Роман не отпускал.

«Ну ты же уродец! – проклинал его в сердцах Воронов. – Ты же какая-то пародия. Ну какой ты, в самом деле, Роман? Я же как профессионал знаю, что такое настоящая Книга. Ты на нее совершенно не похож. Мне стыдно, стыдно, что я пишу тебя. Понял? Стыдно. Проваливай! Я спать хочу».

И вновь предпринята еще одна попытка забыться сном.

И вновь неудача. Роман не сдавался. Он проник даже в Сон. Воронову снилось, как он беседует со своим коллегой Сторожевым, беседует о завещании не совсем выдуманного профессора Ляпишева.


Территория Романа

Воронов отчетливо услышал слабый старческий голос. Диск с записью лекций Ляпишева запустили на компьютере, и мощная цифровая технология готова была даже писк комара превратить в жуткое завывание немецкого штурмовика «Штюка» времен Второй мировой войны.

– Нам знакомые звукорежиссеры помогли, – пояснил Сторожев. – Они на компьютере каждый звук разложили и почистили. Ляпишев после такой обработки мог вообще заговорить голосом Левитана, но мы решили сохранить историческую достоверность. Слушай теперь. Наслаждайся.

И Воронову показалось, что он действительно услышал голос с того света. От такого мурашки побежали по спине. А Ляпишев между тем начал так:

«Это случилось в самом начале 1605 года, когда мадридский книгопродавец Франческо де Роблес выложил на лоток скверно изданный томик, только что вышедший из-под пресса печати Хуана де ла Квеста под названием «El ingenioso hidalgo Don Quixote de la Mancha».

Воронов попросил вдруг остановить запись.

– Объясни, Арсений. Он что – по бумажке читает?

– Свой дневник, – уточнил Сторожев. – Иногда будет слышно, как Ляпишев переворачивает страницы.

– А в сам дневник тебе не удалось заглянуть?

Нет. Но ты убедишься, что и записи вполне хватает. Продолжим?

Валяй.

Вновь очень четко зазвучал слабый старческий замогильный голос:

«Автор, Мигель де Сервантес Сааведра, в свои пятьдесят восемь лет к моменту появления Книги на прилавке мадридского магазина был никому не известен. Его блестящие современники (Лопе де Вега, Гонгора, Кеведо) даже и не подозревали о существовании какого-то там Сервантеса, а если до них и доходили слухи, то лишь как о человеке, о котором можно было смело сказать – неудачник. Старый, вконец измученный нуждой, Сервантес сам считал себя инвалидом: в битве при Лепанто ему искалечили руку».


Территория реальности

Воронов открыл глаза и почувствовал, что холодный пот испариной выступил у него на лбу. Легкий ночной бриз весело играл занавеской. Какое-то время, не шелохнувшись, он лежал на спине, уставившись в потолок. Затем, чтобы не заснуть и вновь не попасть во власть Романа, Воронов дотянулся до пульта и на минимальной громкости включил телевизор. Там по русскоязычному каналу «РТР-планета» передавали криминальный репортаж о студенте из Омска или из Томска, которого заставили отрубить топором голову таджику. Этого таджика бандиты своровали с соседней стройки. Точнее – таджиков было трое. Двоих бандиты зарубили сами и пригрозили студенту, что с ним поступят так же. Из страха студент согласился выступить в роли палача. Заметно волнуясь, он два раза рубанул по чьей-то шее. Все засняли на камеру, а кассету подбросили на местное телевидение с короткой запиской: «хроника маньяка-убийцы».

По сценарию, после совершения казни палач поневоле должен был улыбнуться и помахать в камеру в знак бравады. Студент улыбнулся, но как-то уж кисло. А в камеру он не столько помахал, сколько провел рукой влево-вправо, словно пьяный водитель, протирающий тряпкой ветровое стекло автомобиля.

Этого палача-любителя милиция вычислила сразу. Оказавшись в кутузке, парень заявил, что его подставили, и описал одного из бандитов.

По телевизору показали эти кадры расправы над таджиком, а затем суд над предполагаемым бандитом.

Воронов вспомнил анекдот про ежа: всех, кто случайно сел на его колючки, заботило лишь состояние собственного седалища, и никто не подумал о судьбе раздавленного зверька. Так получилось в репортаже и с таджиками. Внимание привлекла лишь судьба студента да пойманного бандита. О таджиках с их отрубленными головами забыли моментально. Действительно, кому нужны эти неудачники?

Когда лысого бугая в спортивных штанах вели в зал суда под объективами кинокамер, то он чувствовал себя Брэдом Питтом после удачной кинопремьеры: наконец и ему улыбнулась капризная Слава. А мать этого балбеса «в дорогом спортивном костюме» истошно кричала: «Держись! Они все равно ничего не докажут!»

У Воронова этот истошный материнский вопль отозвался другим, выдуманным им самим слоганом из Романа: «Кто маму не любит? Таких сволочей в зале не нашлось».

Безумная идея с отрубленными руками и эпидемией массового членовредительства начала воплощаться в жизнь в куда более омерзительном виде.

Теперь Роман начал преследовать его не только во сне, но и наяву: Он сумел пролезть даже на ТВ, СМИ стали воплощением его сюжетных коллизий.

Телевизор пришлось выключить. Оставалось лишь лежать во тьме с открытыми глазами, уставившись в потолок. Обложили. Со всех сторон обложили. Даже в Турции покоя нет. В номере стало прохладно. Балконную дверь открыли еще перед сном, и дневное тепло постепенно ушло из комнаты.

Стараясь не шуметь, он встал с постели, взял ручку, между прочим, Montblanc, обладание которым он приписал выдуманному им самим Грузинчику, взял тетрадь в тяжелом кожаном переплете, украшенном каким-то уральским самоцветом, и вошел в ванную комнату, чтобы, сидя на толчке, сдаться наконец ненавистному и измучившему его Роману. Все равно просто так Книга его отпускать и не собиралась.

Она избрала его, Воронова, в качестве материальной оболочки, чтобы воплотиться наконец в реальном мире. Так в фильмах ужасов злые духи переселяются в человеческие тела, чтобы подчинить себе мир людей.

Так вирус, пограничное между жизнью и неживой природой образование, «умеет» находить живые клетки и цепляться к их оболочке, а затем в клетке возникает тайное правительство, которое подчиняет своей воле всю жизнедеятельность огромной системы.


Сумеречная территория. Между реальностью и Романом

Стоило только кончику пера коснуться чистого листа бумаги, как слова черной прямой ленточкой сами стали ложиться на белоснежный лист. Воронову даже показалось, что это не его почерк. Слишком гладко уж все получалось. Скоро рука начала уставать. От напряжения заболела правая кисть. А слова все текли и текли. Текли потоком. Он вдруг почувствовал, что то, что он пишет, трогает его самого, трогает до глубины души. Про Друга Димку с бобинами запрещенных фильмов: «Зови! Зови всех, кого сможешь! Все! Все смотрим, Женя!», про Фею Розового Куста, про пятилетнего мальчика в Нефтегорске, про его молчаливый разговор с отцом… Про все, про все надо было написать: про Сашку Рычкова, про покойного друга папашу Шульца, про отца с матерью, про всех… Рука ныла, но водила и водила по бумаге тяжелым золотым пером, похожим на лопату. Стоп! Лопата! При чем здесь лопата?! Мурашки побежали по спине. Мозг прожгла странная догадка: он ничего не пишет, он копает, копает землю, роет туннель и все глубже и глубже уходит в самого себя. Его просто используют как могильщика. Он участвует в какой-то эксгумации: один за другим срывает пласты, пласты земли, пласты тайны, чтобы найти разгадку чьего-то очень большого греха… Может быть, и его собственного.

Напряжение дошло до предела. Слезы, настоящие, неподдельные, подступили к глазам, и комок сдавил горло.

«Это я за всех, за них, за тех, кто уже ничего никогда не сможет сказать, пишу сейчас, – мелькнуло в профессорской голове. – Ну, давай, давай, не подведи, рученька, не подведи, милая, чернил хватит, клади, клади свои бороздки на лист, клади, милая!»

Какая рученька! Что имелось в виду? Старый Montblanc или правая кисть? Не важно. В битве при Лепанто ему ведь тоже по ней, по руке, рубанули. Это чтобы не врал, чтобы в муках, в муках слова рождались. В битве при Лепанто повредили руку, и чью? Сервантеса.

Сначала одни сплошные неудачи. Поэмы, пьесы, пасторальные романы, которые никто не читал. И так долгие 25 лет. В 1595 году он все-таки получил свой первый бонус, первый гонорар, гонорар неудачника, до этого получившего тяжелую рану в бою. За какую-то поэму ему, Сервантесу, заплатили тремя серебряными ложками, а три года спустя его стихи, написанные на смерть Филиппа II, привлекли августейшее внимание. Правда, серебряных ложек в этот раз он не получил. Обошлись благодарностью. И все! Мучас грасьяс, сеньорес!

А ты пиши, пиши, рученька! Болью отдавайся во всем теле каждой буквой, и пиши, пиши, пиши, милая!

Среди открытого моря две галеры сцепляются на абордаж, напирают и теснят одна другую так, что солдатам приходится стоять на доске сходней шириной в два фута; прямо на них наведены неприятельские пушки; жерла их – на расстоянии копья; каждый неосторожный шаг – и все: ты падаешь в море и тебе никто, никто не сможет помочь. И, несмотря на все это, каждый в битве при Лепанто подставляет грудь под выстрел и устремляется по узкой доске на вражеский корабль. И лишь только один падает туда, откуда не встать ему до скончания века, как другой уже занимает его место. Один падает в волны, и новые, новые заменяют его. И не хватает времени даже заметить гибель товарищей своих. Вот чем отдается боль в руке его! Настает его, Сервантеса, очередь ступить на доску в два фута и сделать рывок навстречу собственной гибели. И он делает так, как должно, и бросает свое тело вперед. Еще мгновение – и его поглотит морская стихия. И нет твоего «Дон Кихота»: пэрдоне ла молестья, сеньорес! (простите за беспоко