Тайна cредневековых текстов. Библиотека Дон Кихота — страница 43 из 96

Просьба была настолько тихой, настолько скромной, что Воронов тут же почуял неладное. Бабушка и мама изо всех сил старались его оберегать от каких-либо житейских проблем. Они обожали своего Женю, обожали молча, тихо. Надо книги – на! Купи! Уж проживем как-нибудь. Впрочем, Воронов на книги деньги только и тратил. Окна их маленькой двухкомнатной квартирки выходили прямо на соседний магазин «Вино-воды». И, сидя в своем старом уютном кресле прямо у окна, читая взахлеб Достоевского, Толстого или того же Толкина, Воронов краем уха мог слышать, как разыгрывались на улице невыдуманные драмы. «Убили! Убили!» – частенько кричали какие-нибудь пьяные тетки.

Студент Воронов неохотно отрывался от книги, чтобы посмотреть на то, как реальный, а не выдуманный труп отдыхал на асфальте под надписью «Вино-воды». А что? Этот труп вполне мог стать последней точкой в судьбе Жана Вальжана, живи он в России в эпоху Брежнева. Помнится, этого здоровяка в первый раз отправили на каторгу за то, что он решил украсть булку для голодных детей своей сестры. В 70-е он бы побрел не в булочную за хлебом, хлеба, слава богу, всем хватало, а в магазин «Вино-воды» за чекушкой. Драка в очереди (чекушка – дефицит), удар ножом – и вот тебе труп нового Жана Вальжана прямо под окном. Воронов часто видел, как появлялась милиция и затем труповозка. Начиналось шумное разбирательство. Убийца никуда скрываться и не собирался. Он стоял над трупом, крепко сжимая нож в руке, который покорно отдавал только пузатому участковому, видно, хорошо всем знакомому местному Анискину. «Нет, – подумал Воронов, – наверное, Жан Вальжан выжил и стоит с ножом. И сейчас его отправят на каторгу: вот и попил парень пивка!» Затем, после короткого разбирательства, на какое-то время опять все смолкало, и тогда вновь наступало время Книги, и Воронов вновь погружался с головой в мир химер, предпочитая его миру советской действительности, в которой надпись «Вино-воды» была убедительнее любого пропагандистского лозунга эпохи и любого призыва поработать на БАМе.

«Молодых, пытливых и стойких ждут заводы и новостройки!» – неожиданно рявкнул в профессорской голове такой призыв. «Не дождетесь!» – любил отвечать на него студент далеких семидесятых, поудобнее устраиваясь в кресле и вновь с головой уходя в очередную книгу.

Но в тот раз реальность не собиралась сдаваться и продолжала настойчиво стучаться в мир книжных химер.

– Съезди в больницу, а? Маме плохо, – еще раз еле слышно попросила бабушка. Воображаемый мир Толкина начал рассыпаться прямо на глазах.

Он встал из-за стола, подошел к мойке, куда была свалена посуда. Увидел перед собой тарелку, покрытую жиром и остатками капусты. Бабушка угостила его щами. Почувствовал, как слезы наворачиваются на глаза. Их милый, их добрый, их полный любви мир кто-то собирался разрушить. Кто? Кому они причинили зло? Кого обидели его женщины, немного смешные, слегка старомодные, но такие родные и близкие! Ну и что, что тарелка грязная. Он сейчас ее вымоет. Он сейчас уберет всю квартиру. Это ему в наказание за то, что буквально ослеп от книг, что, кроме книг, ничего не видит вокруг, не заметил даже, что мать давно и безнадежно больна.

Алло! – кокетливо пропевала она каждый раз, когда снимала телефонную трубку. Ох, как звонко выходил у нее последний гласный звук. Это «о» бралось очень высоко и тянулось, как самая настоящая рулада, словно в знаменитом шлягере 40-х «Сказки Венского леса». Мать до самозабвения любила этот трофейный фильм.

Алло! – ударило по ушам Воронова, пока он продолжал со слезами на глазах пристально смотреть на грязную жирную тарелку в мойке.

Алло!

Прозевал! Прозевал! Что-то очень важное прозевал. Любовь – вот что. Да еще какую! Тебя уже никто и никогда так любить не сможет!

Алло!

Мама, милая, не уходи! Задержись! Пой, милая, пой свое – Алло! Пой свои «Сказки Венского леса»! Пой, сколько душе угодно. А я так и слушал бы, так и слушал бы эти «Сказки», что спрессовались, скукожились как-то и превратились лишь в это последнее – О! О! О! В этот звук невозможной, нестерпимой боли!

Съезди в больницу, а? Маме плохо.

Какой маме, бабушка? Это твоей дочери плохо! Твоей белокурой Рите, Риточке плохо! Это ты с ней голодала и холодала в эвакуации. Это вас обворовали в поезде. Это вашу комнату в общей казарме кто-то занял, когда вы вновь в Москву вернулись, и жить стало негде. Это вы, мои дорогие, мать и дочь, боролись за выживание как могли, боролись отчаянно, в одиночку, зная, что мужиков настоящих, сильных, крепких всех войной побило, и поэтому надеяться вам не на кого. А мать книгочейкой при этом была отчаянной. Читала постоянно, читала дни и ночи напролет, и Книга давала ей силы жить и радоваться, радоваться жизни. Книга буквально заражала мать оптимизмом. Одевалась она нелепо: вечно какие-то шляпки на голову нахлобучивала. Эти шляпки были похожи на армейские английские каски времен Первой мировой. Он любил подтрунивать над матерью, когда она нахлобучивала на глаза очередную каску.

Наши под Верденом, – повторял он каждый раз.

Когда в больнице ему подтвердили, что мать неизлечимо больна, то Воронов решил домой не возвращаться: бабушка любой обман уловит. Он рванул к другу, к папаше Шульцу. С порога выпалил: «Мать умирает!» Выкрикнул, будто издал боевой клич: «К оружию!» Враг проявился наконец, и Враг оказался очень сильным. Это была Смерть! Именно Она собиралась похитить смешную, милую и бесконечно дорогую книгочейку в шляпке-каске «Наши под Верденом».

Своих не сдаем, Шульц, своих не сдаем! – бессмысленно повторял он, сам не зная зачем.

И Шульц соглашался.

Конечно, не сдаем! Надо действовать! Надо звонить! Еще ничего не потеряно.

Как хорош, как силен, как великолепен был в этот момент его папаша Шульц. Он тут же накрыл стол, тут же вытащил из холодильника все, что там было. И лишь 200 грамм водки смогли сделать свое дело и чуть-чуть подарить видимость успокоения и просветления.

Своих не сдаем! – кричали они на пару в отчаянии, а Смерть искоса поглядывала на них и вязала, клацая спицами, их судьбы.

Своих не сдаем! – продолжали кричать в отчаянии вконец опьяневшие друзья, не подозревая даже, что один из них, папаша Шульц, не доживет даже до возраста книгочейки в смешной шляпке «Наши под Верденом», которую они столь самонадеянно не хотели отдавать всепобеждающей Смерти. Шульц умер ровно в 49. Можно сказать, соскользнул с доски серфингиста и канул в вечность.

Своих не сдаешь? А кто тебя, дурака, спрашивать будет?

Но тогда, в 84-м, такой клич оказался как нельзя кстати. Этот клич был навеян Воронову эпопеей Толкина. В его воспаленном мозгу болезнь матери и ее внезапная смерть проассоциировались с кознями Саорона и с борьбой за кольцо Власти. Болезнь обрушилась внезапно. Во всем этом угадывался какой-то мистический смысл. Во всяком случае, именно так Воронов и объяснил для себя происходящее. Его продолжавшаяся ровно неделю отчаянная битва за жизнь дорогого ему человека напоминала схватку хоббитов Сэма Вайза и Фродо с гигантским пауком Шелобой. Маленькие недорослики, впрочем, Шульц весил килограмм 130, с одной стороны, и огромная непобедимая сила, сила Судьбы и Смерти – с другой. Эти 130 килограмм Шульца вселяли, конечно, уверенность, но уверенность призрачную: Смерть играючи разбрасывала куда более тяжелые массы. А сдаваться все равно не хотелось. К оружию! А там будь что будет. Он сам ощутил себя Фродо, а Сэм Вайз – это папаша Шульц, который понимал его без слов и который готов был идти с ним до конца, потому что Шульц очень хорошо чувствовал детское отчаяние, охватившее Воронова, хотя самому толстяку оставалось всего 17 лет быть рядом со своим Фродо, пока ему не пришлось с глазу на глаз встретиться со своим личным пауком Шелобой и все-таки проиграть битву.

– К оружию! Своих не сдаем! Понятно?

И тут Воронова поразила одна довольно странная мысль: уже тогда, в далеком 84-м, во всем виновата была Книга, которая так мучила его сейчас, заставляя писать себя. Внезапная смерть матери, а потом тихий уход папаши Шульца из жизни, когда он в последний раз взглянул на свои розы, взглянул и испустил вздох, очень похожий на Прощальный вздох мавра, и реальный вздох папаши Шульца успел-таки стать частью еще только пишущегося романа, – ведь это все нужно было, чтобы просто окреп его, Воронова, «расплавленный страданьем голос», чтобы он, голос, достиг наконец «нужного накала» и Книга получила бы нужное звучание, нашла нужный тембр, нужное звуковое выражение. Без страдания хорошей Книги ни за что не напишешь, а страдание – это крик, вой, неподдельное выражение боли. Такое не сымитировать, не придумать, сидя за письменным столом. Это Книга, вероломно врываясь в его судьбу, забирала близких людей и подготавливала себе почву. Она мяла жизнь Воронова, как скульптор мнет в руках глину, чтобы потом вылепить из подготовленного материала нужную фигуру. Получалось, что Книга не недавняя гостья, а очень старая знакомая, которая тайно в течение всей жизни ведет его к какой-то таинственной цели…

Но при чем здесь все-таки флакон из-под духов, быки, апельсины и шотландский мармелад? Ах да! Мечта о загранице, которая была знакома Воронову еще с детства. Книга и здесь все про него знала. Для Нее просто не существовало никаких тайн. Она владела им, и владела без остатка.

Воронов вспомнил, что в детстве, когда он учился в школе № 7 Октябрьского района города Москвы еще в конце 60-х, недалеко от этой самой школы был выстроен кирпичный дом для работников МИДа. Вон куда, оказывается, сумела забраться проклятая Книга. Она, как клещ, пыталась проникнуть в саму кровеносную систему. Ну что ж – валяй, даже интересно, что из этого всего выйдет? Неужели действительно роман получится? Неужели каким-то непостижимым образом свяжутся флакончик, быки, апельсины и розы? А еще – правые отрубленные руки артистов. Вон их сколько скопилось! Про них тоже нельзя забывать. Давай! Валяй, Книжица! Сплетай причудливый узор, делай бессмысленный коллаж чем-то цельным и понятным. А ты пиши, пиши, рученька, не уставай, милая, лети по бумаге, скользи по ней впереди мысли, впереди воспоминания!