Тайна cредневековых текстов. Библиотека Дон Кихота — страница 87 из 96

Но разум, а следовательно, и вся теология, в своих границах не только не доказывает рационально, что душа бессмертна и что человеческое сознание должно быть неуничтожимо на все времена, но, более того, разум – в своих границах доказывает, что индивидуальное сознание не может продолжить свое существование после смерти телесного организма, от которого оно зависит. И эти границы и являются границами рациональности, границами того, что мы познаем достоверно. По ту сторону этих границ находится иррациональное, находится абсурд, то самое невозможное, о котором сказано: certum est, quia impossibile est – достоверно, потому что невозможно, как сказал Тертуллиан.

Жажда человеческого бессмертия не находит рационального подтверждения, Мигель. И я, Алонсо Кихано, являюсь одним из провозвестников новой религии, религии иррациональной, абсурдной, безумной религии, которая выражена в жажде человеческого бессмертия.

За пределами нашего разума мы все время слышим голоса, которые шепчут нам, будто смерть не является полным, окончательным и необратимым уничтожением личного сознания. Голоса эти, наверное, похожи на жужжание москита, когда ветер ревет в лесу среди деревьев; мы не отдаем себе отчета в этом жужжании, и тем не менее вместе с грохотом бури до нас все-таки доносится его звук. В противном случае без этого навязчивого жужжания москитов как смогли бы мы жить, Мигель?

Истинная вера рождается из глубины сомнения, из глубины неуверенности. «Верую, Господи! Помоги моему неверию!» – произносит в Евангелии от Марка отец, который просит Спасителя излечить своего бесноватого сына.

Верую, Господи! Помоги моему неверию! Это может показаться противоречием, ведь если он верит, если надеется, то почему же тогда просит Господа помочь его неверию? Однако же, Мигель, именно это противоречие является тем, что и придает величайшее человеческое достоинство стону, стону страдания, который вырвался из глубин души отца бесноватого из Евангелия от Марка и из моей души, Мигель.

Вера, основанная на неуверенности. Такова настоящая человеческая вера, а не та, что нам преподносят теологи-адвокаты. Наша душа, Мигель, является полем брани между разумом и жаждой бессмертия. Отчаяние, Мигель, отчаяние, и только оно, является господином невозможного.

Я верую, Мигель, что после своей смерти я сойду во ад, но сойду туда с копьем и щитом, дабы освободить всех узников преисподней. Потом я запру ворота ада и сотру с них надпись, которую видел там до меня Данте: «Оставь надежду всяк сюда входящий». На этих вратах я напишу: «Да здравствует надежда!», и, конвоируя освобожденных, которые будут вовсю потешаться надо мной, я вознесусь на небеса, Мигель. И Бог отечески посмеется надо мной, и сей божественный смех наполнит душу мою вечным блаженством.

И тут как по мановению волшебной палочки перед Мигелем и Алонсо Кихано невесть откуда появилась целая толпа каторжников, скованных одной цепью.

Смотрите, Учитель, – не выдержал Мигель, – вот цепь каторжников, королевских невольников, которых ведут на галеры. Кажется, они напоминают тех грешников, которых вы собирались после смерти копьем освободить из самого ада.

Верно, Мигель, очень похоже.


Из романа «Дон Кихот» Сервантеса

В это время цепь каторжников приблизилась, и Дон Кихот в самых любезных выражениях попросил конвойных сделать ему милость – сообщить и объяснить причину или причины, по которым они таким образом ведут этих людей. Один из конвойных, сидевший на лошади, ответил, что это каторжники, люди, принадлежащие его величеству, и что отправляются они на галеры; вот и все, и больше ничего ему знать не полагается.

А все же мне хотелось бы, – ответил Дон Кихот, – расспросить каждого из них поодиночке о причине его злополучия.

К этим словам он присовокупил столько любезностей, чтобы побудить исполнить его просьбу, что наконец второй верховой конвойный сказал:

Хотя мы и везем при себе отчеты и полную запись приговоров этих несчастных, но теперь не время останавливаться, доставать бумаги и читать; лучше вы сами, ваша милость, подойдите к ним и расспросите: если им захочется, они вам расскажут.

Получив это разрешение, Дон Кихот приблизился к цепи каторжников и обратился к первому попавшемуся заключенному, желая узнать причину его бед. Тот ответил, что попал сюда из-за любви.

Как, всего-навсего за это? – воскликнул Дон Кихот. – Да если всех влюбленных отправлять на галеры, так я уж должен был на них грести.

Ваша милость не про ту любовь говорит, – ответил каторжник. – Моя любовь была такого рода, что я влюбился в корзину, полную белья, и так страстно прижал ее к своей груди, что если бы правосудие не вырвало ее силой, я бы и по сей день не расстался бы с ней добровольно. Я был пойман с поличным, а потому пытки не понадобилось, и по моему делу вышло решение: влепили мне в спину сто ударов кнутом, да в придачу дали три года галер.


Испания. Конец XVI века. Близ венты де Квесада. До написания романа о Дон Кихоте остается еще несколько лет

Цепь каторжников остановилась, и Алонсо Кихано получил возможность обратиться к Мигелю де Сервантесу Сааведре.

– Вот видите, Мигель, это как раз то, о чем я вам и говорил. Этот несчастный напоминает того косца, который накануне собственной смерти, когда священник занялся миропомазанием его руки, продолжал упорно сжимать в кулаке какие-то монеты. Вот оно, проявление все той же жажды бессмертия, но только в бытовом, искаженном виде.


Из романа «Дон Кихот», который будет написан гораздо позднее описываемых событий

Второй каторжник, к которому Дон Кихот обратился с тем же вопросом, был парнем лет двадцати четырех. Но тот продолжал идти печально и уныло, не отвечая ни слова. За него ответили другие.

– Его ведут, сеньор, за то, что он был канарейкой, другими словами – певцом и музыкантом.

Как так? – переспросил Дон Кихот. – Неужели певцов и музыкантов тоже ссылают на галеры?

Да, сеньор, – ответил словоохотливый каторжник, – ничего не может быть хуже, чем петь во время тревоги.

А я слышал напротив, – возразил Дон Кихот, – что «кто поет, того беда не берет».

А вот тут выходит иначе, – пояснил каторжник, – кто раз запоет, тот потом всю жизнь не наплачется.

Ничего не понимаю, – заявил обескураженный Дон Кихот.

Но тут один из конвойных пояснил, в чем дело:

Сеньор кабальеро, на языке этих нечестивцев петь во время тревоги означает признаться на пытке. Этого грешника подвергли пытке, и он признался в своем преступлении, а был он угонщиком, то есть крал всякую скотину, и когда он признался, его приговорили на шесть лет на галеры, да вдобавок всыпали ему двести ударов кнутом. Бредет он так задумчиво и печально оттого, что остальные мошенники презирают его, поносят и изводят за то, что он признался и что у него не хватило духу отпереться. Ибо, говорят они, в «да» столько же букв, сколько в «не», и что большая выгода для всякого преступника – то, что его жизнь или смерть зависят не от свидетелей или улик, а от собственного языка; и я полагаю, что рассуждают они правильно.

И я того же мнения, – вынужден был согласиться Дон Кихот.


Испания. Близ венты де Квесада за несколько лет до написания романа «Дон Кихот»

– Видишь, Мигель, этот второй несчастный также подтверждает наши рассуждения о стоне, ибо стон, по которому ты и узнал меня, будучи за оградой венты, это на языке каторжников и есть петь во время тревоги. Стон и есть выражение жажды бытия, жажды бессмертия, голода по Богу, Мигель. И несчастный этот грешник, закованный в кандалы, который запел, застонал под кнутом палача, в сущности, наш собрат.


Из романа «Дон Кихот»

И тогда Дон Кихот обратился с уже ставшим привычным вопросом к следующему осужденному. Этот оказался человек почтенной наружности, с седой бородой по пояс. Услышав, что его спрашивают, как он сюда попал, каторжник заплакал, не ответив ни слова. Но другие более словоохотливые заключенные тут же пришли на помощь.

– Этот почтенный человек приговорен на четыре года, – пояснил товарищ по несчастью. – Был он маклером по делам не столько биржевым, сколько любовным. Проще говоря, он был сводником.

– Я никогда не думал, – наконец подал голос тот, о ком и шла речь, – что быть сводником плохо, ибо я одного хотел, чтобы все люди на свете наслаждались и жили в мире и спокойствии, не враждуя и не мучаясь; и все эти добрые намерения принесли вот какие плоды: тащат меня в такие места, откуда я уж и не вернусь, ибо я обременен годами, да к тому же страдаю болезнью мочевого пузыря, от которой не имею ни минуты покоя.


Место близ злополучной венты. За несколько лет до написания Романа

Мигель не выдержал и подал старику малый реал. Все, что у него было с собой.

– Этот человек подтверждает другой пункт наших с тобой рассуждений, Мигель.

– Да, Учитель, я уже понял, о чем идет речь. Вы говорили, что раз за разом, снова и снова, вы хотите быть собой и, не переставая быть собой, быть еще и другим, вы стремитесь беспредельно распространить себя в пространстве и бесконечно продлить себя во времени. Нечто подобное и вершил в своей жизни этот сводник.

– Ты хороший ученик, Мигель, ты прекрасно понял мое учение, учение кихотизма. Но посмотрим, что еще смогут поведать нам эти каторжники.


Из романа «Дон Кихот»

Самый последний из них оказался человеком лет тридцати, очень привлекательной наружности, хоть и косоглазый. Скован он был не так, как все остальные, на ноге у него была длинная цепь, которая обвивала все его тело, а на шее висело два железных ошейника: один был прикреплен к цепи, а другой, называемый «стереги друга», двумя железными прутьями соединялся у пояса с кандалами, которые обхватывали его руки и запястье, запертые на огромный замок, так что он не мог ни поднести рук ко рту, ни, наклонив голову, коснуться их губами. Дон Кихот спросил, почему на этом человеке больше оков, чем на других. Конвойный ему ответил: