литературного объединения, чья преданность Карамзину и отход от традиционализма объединили Жуковского, Батюшкова, А. Тургенева, Вяземского и совсем юного Пушкина. Он также имел репутацию новатора в политике. В 1818 году он был избран президентом
Академии наук, и в день введения в должность, в сравнительно «раннем» возрасте тридцати двух лет, произнес речь столь пламенно свободолюбивую, что несколько лет спустя, как говорили, он подобным подстрекательским выступлением навлек бы на себя тюрьму и Сибирь.
Блестящее возвышение Уварова закончилось со скрипом, когда к концу царствования Александра изменился ветер идеологии. Смещенный со своего руководящего поста, президент Академии мог бы спокойно удалиться от дел при своем доходе и занятиях, но, упрямый человек, любящий власть, он был всегда готов закатать рукава, когда того требовали обстоятельства. В 1822 году он стал работать в министерстве финансов, долгое время бывшем убежищем для лиц, отмеченных печатью позора. Но этот пост, хотя и престижный, не удовлетворял его желаний и грандиозных амбиций. Уваров стремился к большему, мечтал, что триумфы очистят его от порочащей его тени отца, Сеньки-бандуриста. Итак, мечтая о большем, он ошеломил своих коллег, подчиненных и друзей неприкрытым подобострастием. Не было дня, чтобы он не нашел какой-либо причины зайти домой к министру графу Канкрину, принося папки, выполняя поручения, лаская детей (сначала маленькие Канкрины, принимая его за доктора, высовывали языки, когда Уваров входил в детскую). Заигрывание с детьми власть имущих, однако, не было единственной слабостью директора департамента промышленности и торговли. Он также любил изделия из древесины, особенно из казенного фонда: изделия из березы, лиственницы и тополя; он пользовался преимуществом своего высокого положения, чтобы приобрести их как можно больше для дальнейшей незаконной торговли. Тем временем он продолжал переписку, обдумывая будущее культуры и цепко продолжая путь наверх. Отмеченный за свое преданное рвение и широкие планы реформы образования, он был назначен заместителем министра народного просвещения в 1832 году и министром в 1834-м. Как министр народного просвещения, он также являлся председателем Главного управления цензуры. Удовлетворенный наконец, он почувствовал, что культура всей родной страны у его ног.
Самый ловкий хамелеон России и карьерист приблизился к Пушкину, проницательно использовав тактику сотрудничества; дав понять, что он хотел бы видеть его почетным членом Академии, и снискав расположение, переведя некоторые из его поэм на французский язык, представляя его университетским студентам в выражениях, граничивших с лестью, в то же время в сердце своем решив подчинить «гордого и не низкопоклонного» поэта. Иногда Уварову не удавалось совершенно скрыть свою враждебность. В 1830 году, например, он позволил себе оговориться в доме Алексея Николаевича Оленина: «С какой стати Пушкин так гордится тем, что он потомок негра Ганнибала, которого Петр Великий купил за бутылку рома в Кронштадте?» Фаддей Булгарин не смог устоять, чтобы не повторить этой свинцовой шутки в своей «Северной пчеле», и поэт пришел в ярость. Снедаемый взрывоопасной смесью зависти и мании величия, Уваров не мог смириться с мыслью, что царь удостоил Пушкина своей персональной цензуры, и он боролся с царем и графом Бенкендорфом за право самому следить за работами и каждодневной жизнью его слишком известного коллеги в искусствах… Пушкин, со своей стороны, смотрел на министра с ненавистью и презрением, хотя отношения между ними формально были корректными. В феврале 1835 года, когда поэту пришлось перенести горькое унижение от введения обычной цензуры для работ, не одобренных лично царем, Пушкин воскликнул: «Уваров большой подлец… Это большой негодяй и шарлатан. Разврат его известен…
Об нем сказали, что он начал тем, что был б…, потом нянькой». И двумя месяцами позже: «На академии наши нашел черный год: едва в Российской почил Соколов, как в академии наук явился вице-президентом Дондуков-Корсаков. Уваров фокусник, а Дондуков-Корсаков его паяс… один кувыркается на канате, а другой под ним на полу». Но все ограничивалось записями в дневнике, письмами к доверенным друзьям; опытный фехтовальщик, Пушкин изучал своего противника, парируя наиболее коварные выпады, выгадывая время. И наконец его терпение было вознаграждено.
В Академии наук
Заседает князь Дундук.
Говорят, не подобает
Дундуку такая честь.
Почему ж он заседает?
Потому что… есть.
Конечно, это Пушкин.
Особняк на Фонтанке был все еще опечатан, и вовсю готовился торжественный обряд похорон графа Шереметева, когда с юга пришла благоприятная весть: больной внезапно, чудесно, почувствовал себя лучше; он выздоравливает. Уваров неистово пытался скрыть следы своей алчности, но было слишком поздно, чтобы заставить замолчать Петербург. Пушкин воспользовался непростительно грубой ошибкой Уварова, чтобы сделать свой собственный беспощадный выпад: он написал «На выздоровление Лукулла», обманув цензора тем, что провел эту «оду» как «подражание латинскому»:
Ты угасал, богач младой!
Ты слышал плач друзей печальных.
Уж смерть являлась за тобой
В дверях сеней твоих хрустальных.
Она, как втершийся с утра
Заимодавец терпеливый,
Торча в передней молчаливой,
Не трогалась с ковра.
В померкшей комнате твоей
Врачи угрюмые шептались.
Твоих нахлебников, цирцей
Смущеньем лица омрачались;
Вздыхали верные рабы
И за тебя богов молили,
Не зная в страхе, что сулили
Им тайные судьбы.
А между тем наследник твой,
Как ворон, к мертвечине падкий,
Бледнел и трясся над тобой,
Знобим стяжанья лихорадкой.
Уже скупой его сургуч
Пятнал замки твоей конторы;
И мнил загресть он злата горы
В пыли бумажных куч.
Он мнил: «Теперь уж у вельмож
Не стану нянчить ребятишек;
Я сам вельможа буду тож;
В подвалах, благо, есть излишек.
Теперь мне честность – трын-трава!
Жену обсчитывать не буду
И воровать уже забуду
Казенные дрова!»
Но ты воскрес. Твои друзья,
В ладони хлопая, ликуют;
Рабы, как добрая семья,
Друг друга в радости целуют;
Бодрится врач, подняв очки;
Гробовый мастер взоры клонит;
А вместе с ним приказчик гонит
Наследника в толчки.
Так жизнь тебе возвращена
Со всею прелестью своею;
Смотри: бесценный дар она;
Умей же пользоваться ею;
Укрась ее; года летят,
Пора! Введи в свои чертоги
Жену красавицу – и боги
Ваш брак благословят.
«Спасибо переводчику с латинского, – написал Александр Иванович Тургенев Вяземскому из Парижа. – Жаль, что не с греческого» – таким образом он метафорически добавлял гомосексуализм к отвратительному портрету разочарованного наследника Лукулла. (Каждый знал о связи между Уваровым и Дондуковым-Корсаковым – невежественной посредственностью, выдвинутой министром на должность председателя Цензурного комитета и вице-президента Академии наук.) Уваров пожаловался властям, и Пушкина вызвали в Третье отделение.
Когда граф Бенкендорф потребовал ответа, на кого обращены сии обличительные строки, поэт ответил: «На вас». Бенкендорф скептически усмехнулся. – «Вы не верите? Отчего же другой уверен, что это на него?» На следующий день он написал: «Я прошу только, чтобы мне доказали, что я его назвал, – какая черта моей оды может быть к нему применена?» На сей раз Пушкин охватил предмет со всех сторон: любая мера, принятая против него или «Московского наблюдателя», который напечатал так называемое подражание, подразумевала бы, что сам царь узнал в «падком к мертвечине вороне» одного из своих «вельмож», одного из собственных министров. А Уваров поклялся, что Пушкин за это заплатит. В коридорах министерства кто-то слышал, как он кричал: «Сочинениям этого негодяя назначить не одного, а двух, трех, четырех цензоров!»
Слегка завуалированное указание на Уварова в «Notice sur Pouschkin» было ссылкой на распространенный слух, обвинение, не подкрепленное свидетельствами, и понятна реакция города, в котором все еще не замолк смех, вызванный «Лукуллом», потому что смех был всеобщим, даже среди тех, кто публично осудил эту самую последнюю непростительную выходку со стороны поэта. Рассуждение было простое: Пушкин называл Уварова вором и лакеем; Уваров ответил на удар, назвав Пушкина рогоносцем. Логика кажется железной, но это было бы слишком просто. Если бы было хоть малейшее свидетельство против «ворона», разве Пушкин не использовал бы его, чтобы нанести заключительный удар?
17 февраля 1837 года Александр Иванович Тургенев написал в дневнике: «Вечер у Бравуры… оттуда к Валуевой, там Виельгорский. Жуковский о шпионах, о графине Юлии Строгановой, о 3–5 пакетах, вынесенных из кабинета Пушкина Жуковским… Подозрения. Графиня Нессельроде. Спор о Блудове и о прочем с Жуковским». В мемуарах старого князя Александра Михайловича Голицына, написанных в начале двадцатого столетия, есть запись: «Государь Александр Николаевич у себя в Зимнем дворце за столом, в ограниченном кругу лиц, громко сказал: «Eh bien, on connait maintenant I’auteur des lettres anonymes qui ont cause la mort de Pouchkine: cest Nesselrode»[32]. Слышал от особы, сидевшей возле государя». Некоторые заключили из этого свидетельства, что графиня Мария Дмитриевна Нессельроде была автором убийственных дипломов.
С ранней молодости Карл Васильевич Нессельроде был виртуозом блинов, мастером флямбе, знатным художником по глазури. Один из его пудингов стал основным элементом российской кухни, а его удивительный десерт – шарик из мороженого с горячим шоколадом в центре – был увековечен всюду как «бомба а-ля Нессельроде». Саркастический правительственный чиновник и мемуарист Ф. Ф. Вигель сообщает, что деликатесы Нессельроде тронули сердце выдающегося гурмана столицы, Гурьева, министра финансов, чья дочь, девушка «зрелая, немного перезрелая… как сочный плод, висела гордо и печально на родимом дереве и беспрепятственно дала Нессельдоре сорвать себя с него. Золото с нею на него посыпалось».