…или чудовищное зрелище зародилось лишь в глубине её мозга, побеждённого тёмным безумием? Далия уже не могла задать этот вопрос.
Как Марсель Опиньяк умудрился не уронить фонарь и даже не погасить свечу — не смог сказать бы никто, и меньше всех он сам. Хотя и проку от фонаря было немного — тусклый огонёк свечи едва пробивался сквозь клубы белого дыма, который ел глаза, рашпилем драл лёгкие. Под ногами пищали, метались, оглушительно пища, крысы — им, похоже, пришлось немногим не лучше, нежели человеку, неосмотрительно вторгшемуся в их владения.
А всё же, Марселю Опиньяку повезло — потеряв в дыму всяческую ориентацию в дыму, он побрёл в ту сторону, откуда они недавно пришли. Дым постепенно рассеялся (лёгкий, едва заметный сквозняк вытягивал его в противоположную сторону коридора)6 крыс становилось всё меньше, а тем, что ещё шмыгали по коридору, было явно не до него. Он брёл, спотыкаясь, время от времени заходясь в приступах кашля — дыму он всё же наглотался прилично. Фонарь он держал перед собой, а другой рукой прижимал к груди тяжёлый том. Откуда он у него взялся? Подобрал в склепе? Вытащил из сундука в склепе? Подобрал с пола, когда один из русских рассыпал свою ношу по полу? Он не помнил, но книгу не бросал, а держался за неё, как за спасательный круг, как за последнюю и единственную свою надежду на спасение. Почему? Он и сам этого не понимал — брёл, едва волоча ноги, куда вёл его коридор, не понимая, куда и зачем…
Когда затрещал и просел потолок коридора, и крысиная масса ринулась вперёд, на выходящих из склепа людей, поляк принял единственно верное решение — держась за стену, он бросился в противоположную сторону. Грохот, треск позади становились всё сильнее, догоняли, эхом раскатывались по каменной кишке; отсветы фонарей давно скрылись за поворотом, но Гжегош всё не сбавлял темпа. Несколько раз он упал и сильно разбил колени, но остановился лишь пройдя шагов двести. Сел, привалившись к стене — сердце бешено колотилось в груди, во рту пересохло, колени дрожали.
Жив! Всё-таки жив, в отличие от тех, кого он преследовал — они-то наверняка попали под обвал, а то, что осталось, сожрали крысы. Жаль, конечно, что теперь он не узнает, что русские искали — и, похоже, нашли! — в подземельях, но своя шкура всё-таки дороже чужих тайн.
Сколько он просидел на одном месте — десять минут, час, три часа? Гжегош не представлял. Сначала вдали, в той стороне, откуда он пришёл, раздались шаги. Они приближались — кто-то шёл шаркая, спотыкаясь, тяжело дыша. Потом стена осветилась и из-за поворота появилась скособоченная фигура с фонарём в руке. Гжегош сразу узнал пришельца — тот самый штатский, что увязался за Далией и его спутниками, а потом был захвачен русскими и вот, сумевший каком-то образом уцелеть, когда остальные сего спутники погибли.
Или не погибли? Ладно, это можно будет прояснить потом — а сейчас Гжегош распластался по стене, сжимая в руке пистолет. Незнакомца надо подпустить поближе и скрутить так, чтобы он при этом не выпустил из рук драгоценный фонарь. Конечно, потом можно будет зажечь его снова — но затевать драку в кромешной темноте представлялось поляку не самой лучшей идеей. И потом, штатский не казался ему врагом — а раз так, то стоит, пожалуй, обойтись без рукопашной.
Гжегош не раз мысленно поблагодарил русских, не поленившимся оставлять знаки на стенах. Где мелом, а где и выцарапывая на кирпичах стрелки и крестики, они обозначали нужные повороты и проходы, и следуя им поляк со своим спутником довольно быстро добрались дотоннелей, выводящих уже в соляные подвалы
Но Гжегош не торопился выбираться наверх, на свежий воздух. Да, завал надёжно отрезал его от загадочного склепа, но судьба сама послала ему источник информации. Тем более, что «найдёныш» успел немного прийти в себя, назвал себя — Марсель Опиньяк, математик и архитектор, один тех, кто сопровождает Императора в русском походе. Эта информация повергла Гжегоша в глубокую задумчивость. Отдельные фрагменты мозаики, вроде бы, становились на свои места — например, стало понятным, почему учёного сопровождал в подземной вылазке не кто-нибудь, а один из доверенных телохранителей Бонапарта. А с другой стороны, вопросов прибавилось, и ответы на них приходилось вытаскивать из Опиньяка чуть ли не клещами. Потому поляк не спешил покидать подземелье — учёный, поняв, что встретился не с очередным русским, а с офицером Великой Армии, оклемался, пришёл в себя, и сделал даже попытку отдавать распоряжения своему спасителю. Кажется, единственное, что мешало ему окончательно обрести уверенность в себе — это потерянные во время бегства очки, без которых учёный, по его собственному признанию, слеп, как крот.
В таком состоянии, при свете единственной, догоревшей до фитиля свечи было бессмысленно расспрашивать Опиньяка о содержании инкунабулы, которую он вытащил из каменного мешка. Но Гжегошу и без того хватило единственного взгляда на картинку с креслом, чтобы понять, какая ценность попала к нему в руки.
Оставалась мелочь — перевести совершенно нечитаемый для поляка текст. По нескольким оговоркам, допущенным французом, он понял, что тот хотя бы знает, с какой стороны взяться за эту проблему. Но… сколько времени уйдёт на такой перевод? Неделя? Месяц? Год? Третий вариант казался более реалистичным — хотя и он, пожалуй, грешил оптимизмом. Сколько времени ушло у Шампольона на расшифровку знаменитого розеттского камня — а с чего он взял, что эта задачка окажется проще?
Но — где уверенность, что оказавшись на свободе, Опиньяк захочет заниматься в общем-то ненужным ему переводом? А если и захочет — то поделится ли он результатом с «заказчиком»? Это сейчас учёный в Гжегоша в руках, а тогда ситуация изменится на прямо противоположную, и может случиться, что самому поляку придётся отвечать на неудобные вопросы. Причём — задавать их будут люди куда безжалостнее и жёстче этого высоколобого умника.
Вот и получалось, что единственный приемлемый выход — дезертировать, прихватив с собой Опиньяка. После чего — залечь в каком-нибудь укромном месте и проследить, чтобы учёный сделал всё, как полагается. Задачка нерядовая — если вспомнить, где они находятся и какие события развернутся в самое ближайшее время. Марш по Калужской дороге, малоярославецкое фиаско, мучительное отступление от Москвы, закончившееся катастрофой при Березине. И — пустые карманы самого Гжегоша, никак не соответствующие его замыслам.
Но, с другой стороны — недаром же китайский иероглиф «вэйцзи», обозначающий кризис состоит из двух других соединённых иероглифов «вэй» — «опасный, ненадёжный», и «цзи» — «точка изменения, решающий момент». Когда остатки Великой Армии хлынут на Смоленскую дорогу, волоча за собой огромные трофеи — вот тут-то и настанет момент действовать решительно. Да, опасно, да рискованно — но разве у него, Гжегоша Пшемандовского есть сейчас иной выход?
Во всяком случае, если он хочет хоть чего-то добиться.
XI-1
— Мой покойный шурин Борух Гершензон как-то рассказывал, что в недрах Боровицкого холма существует целое крысиное королевство. Будто бы крысы живут в глубинных коридорах, заброшенных ещё во времена князя Ивана Третьего и охраняют какие-то известные только их племени тайны.
— От кого охраняют-то? — лениво осведомился Ростовцев. Он сидел на досках, сваленных в углу соляного подвала. Остальные — гасконец, Янкель, Прокопыч, да и я сам, устроились рядом и медленно приходили в себя после сумасшедшего бега по подземным коридорам.
Как мы сумели выбраться в сравнительно обжитую часть подземелья, откуда было уже рукой подать до соляных подвалов, с которых началось наше путешествие — я до сих пор не мог понять. Божьим попущением, не иначе.
— От людей, от кого ж ещё? — удивился Янкель. — Борух человек мудрый, зря языком трепать не станет. Недаром он был шойхе́том, резником[1] московской общины, пока не удалился на покой.
— А на кой чёрт крысам понадобилась библиотека Иоанна Васильевича, он не рассказывал? — осведомился я, осторожно меняя положение. Ноги немилосердно ныли, как и пятая точка, неоднократно отбитая при падениях на каменный пол. — Вроде бы наша тайна, человеческая, а не крысиная?
— Вы ещё молодой человек, пан офицер, и многого не понимаете. — Янкель наставительно поднял грязный палец. Я усмехнулся — знал бы он, какой я «молодой» на самом деле.
— Только не говорите бедному Соломону, что вы что-нибудь слышали за крысиный театр графини Дашковой! — продолжал меж тем Янкель. Я оживился — эта тема числилась в списке столичных городских легенд, вызывавших в своё время мой живой интерес. Помнится, ещё историк Ключевский писал, что «Когда графиня разошлась с Екатериной и удалилась в частную жизнь, то стала нелюдимой и, поселившись в Москве, редко с кем виделась, еще реже с кем разговаривала и ничем не интересовалась. Чтобы заполнить свой досуг, она, президент Академии наук, приучила к себе несколько домашних крыс, которые составляли ее общество. Смерть детей ее трогала мало, но судьба крыс делала ее тревожной на целый день…»
Впрочем, вряд ли Соломон Янкель читал сочинения Ключевского, тем более, что их автор ещё даже не родился. А потому — не стоит его разочаровывать. Вдруг, и правда, расскажет что-нибудь интересное?
— Не слышал, врать не буду. О самой Екатерине Дашковой знаю, о том, что она сочиняла пьесы и ставила их в придворном театре — тоже. Но чтобы крысы…
— Вот! — На этот раз грязный узловатый палец закачался чуть ли не у самого моего носа, и я с трудом подавил желание отстраниться.
— Вы ещё молодой человек и не можете знать…
— Не могу, не спорю. — согласился я? — А что именно я не могу знать?
Янкель помолчал, осторожно потрогал расцарапанную до крови щёку.
«…И когда это он успел?..»
— Когда графиня Дашкова незадолго до своей смерти — а скончалась она недавно, всего два года назад — удалилась в своё подмосковное имение, то выпустила на волю своих хвостатых питомцев. Но не просто так выпустила, а поручила им заботиться о скрытой в недрах холма библиотеке царя Иоанна, поскольку на детей своих положиться не могла. Дашковские крысы были гораздо умнее и крупнее обычных обитателей недр Боровицкого холма. Они быстро захватили власть в Крысином королевстве и с тех пор свято блюдут завет своей покойной хозяйки.