– Отлично. Тогда есть будем мы с Хулио, и я буду подавать сам.
И оба стали смотреть на меня.
Мне надо было решить, кто из них прав.
С тех пор как отец потерял работу, готовка стала его единственным рычагом власти. Мама приносила деньги в дом, а теперь и я тоже приносил деньги. Отцу хотелось приготовить эквадорское блюдо, потому что только так он мог продемонстрировать, что сохраняет хоть какой-то контроль. Они с матерью были из одного теста. Мама любила Пуэрто-Рико, но оно осталось в прошлом, ближе всего к нему в ее жизни стал Испанский Гарлем. А у отца подобных чувств к Нью-Йорку так и не возникло. Отца продолжал удерживать Эквадор его коммунистической юности.
Настанет день, любил проповедовать отец за обеденным столом, когда родится Новый Человек, и с ним придет Новый Порядок. Сборщиков квартирной платы и сутенеров из социальной службы повесят на их собственных кальсонах, гремел отец не хуже Фиделя Кастро. В детстве я тоже ждал, когда же настанет этот день. Я понимал, что без квартирной платы нам будет оставаться больше денег. Может быть, даже хватит на свежее мясо и нам не придется день за днем подъедать остатки. Хватит и мне еще на одни джинсы, еще на одни кеды, а может, даже и на кино останется. В коммунистических брошюрах отца были рисунки: счастливые сильные мужчины работают в полях, их полногрудые жены подают им воду, яблоки и хлеб, а малыши вроде меня собирают цветы. И над всеми нами улыбался Красный Товарищ Ленин, обещавший изобилие для всех.
Мама возражала: это Иегова злых людей уничтожит, а землю превратит в рай. Новый Порядок придет, но с Иеговой. В детстве я и этого дня ждал. Когда он настанет? В «Сторожевой башне», журнале, который читала мать, изображался сияющий рай: счастливые сильные мужчины работают в полях, их полногрудые жены подают им воду, яблоки и хлеб, а малыши вроде меня играют с тигрятами, львятами и зебрятами. А фрукты едят сколько влезет. И над всеми нами простерта рука невидимого Иеговы, обещающего все для всех на этой земле.
Мои родители познакомились не здесь, а в Панаме. Отца выдворили из Эквадора за коммунистические убеждения. В Эквадоре не убивают: там выдают билет в один конец до какой-нибудь центральноамериканской страны. Отец выбрал Панаму, а не Никарагуа, потому что в Панаме революция еще возможна, а устраивать революцию в Никарагуа – все равно что оперировать здорового человека. Там он и встретил мою маму, которая приехала в Панаму с родителями отдохнуть. Плакала она тогда больше, чем плакучая ива, и родители решили, что ей будет полезно съездить куда-нибудь, где солнце. А может, дело было в позоре, который навлекли на них неприятности с Бобби, и они просто хотели обо всем забыть. Этого я так и не узнал. Но я знал, что мама увидела этого красного хулигана, а он увидел ее и, как гласит семейная легенда, послал ей записку: Cuando te ví flores crecieron en mi mente[105]. Так все и началось. Моей маме нравились плохие мальчики, и она искренне считала папу именно таким, потому что его вышибли не из какой-нибудь пивной, а из целой страны. Как же она ошибалась!
Мой отец, подобно большинству латиноамериканских коммунистов, только разглагольствовал о революции. Он считал Соединенные Штаты врагом. Капиталистом, который, по его словам, ради квартирки в Ист-Хэмптоне способен вырвать бивни последнему кенийскому слону. Спилить последнее каучуковое дерево в Бразилии ради карты «Дайнерс Клаб»[106]. У капиталистов нет друзей, потому что они живут по принципу «человек человеку волк» и способны сожрать друг друга, если бы фондовая биржа одобряла такие сделки. Мои дети, заявлял отец маме, родятся не под зеленым капиталистическим небом, они родятся под голубыми небесами. Моя красотка-мама продолжала краситься в блондинку и носить зеленые контактные линзы, а ее платья в обтяжку обнаруживали больше изгибов, чем на любом американском шоссе. Мама рассказала отцу, что в центре Нью-Йорка есть место, где все говорят по-испански. И не надо учить английский. И он, инженер, выпускник Гуаякильского университета, без труда найдет там работу. Это волшебное место – Эль Баррио. На Манхэттене. Родители поженились, и к тому времени, как папа обнаружил, что все не так, что его эквадорский диплом здесь бесполезен, что английский надо учить, а работу найти не так-то просто, – к тому времени меня уже зачали.
– Я буду, – сказал я, чтобы у папы не испортилось настроение. – Я буду seco de chivo. – В конце концов, он задумал это блюдо, почему бы не попробовать.
– Какая гадость, – высказалась мама. – Пойду схожу за едой. За рисом, за gandules, pasteles, chuletas, pechuga de pollo[107], понимаешь? За нормальной едой.
– И что же такое нормальная еда? – осведомился отец.
– Я только что перечислила.
– Это для тебя нормальная, а в Китае…
– Мы не в Китае. Хочу нормальной еды.
Отец решил не спорить. Он запыхтел, засопел и пошел обуваться. Новая собачка, которую я одолжил у хозяев, лежала на подушках рядом с ними. Не говоря ни слова, отец нацепил на собачку поводок. Я хотел сказать папе, чтобы не выводил собаку, но он как взбесился. К тому же он собирался за покупками, так что убил бы двух зайцев. И я решил: пусть идет. Я пошел к себе и переоделся в чистое. Взял купленное для Таины – айпод, книги, журналы. Направляясь к двери, я заметил, как мама в ванной смотрится в зеркало. Сережки болтались у нее в ушах, мама улыбалась и напевала. Quisiera decir / Quisiera decir tu nombre[108].
Песнь седьмая
В руках у меня были айпод, галлон[109] мороженого, кое-что из еды, «Блоу Попс», «Старберст», простыни, книги, журналы и биоразлагаемые подгузники, потому что я читал, что пластиковые подгузники вредят окружающей среде. Еще у меня был конверт, набитый деньгами. Я постучал. Ждать мне не пришлось.
– Проходи, papo. Проходи. – Мне открыл Саль. – Я здесь не дома, поэтому не могу ничего тебе предложить, понимаешь?
– Я поужинал.
– Мы тоже. То есть… если бы я знал заранее… Ну, в следующий раз papo, ладно? – И он помог мне сложить пакеты с подгузниками у стены, а еду унес на кухню.
На стене гостиной висел новенький плоский телевизор, настроенный на «Телемундо». Шла развлекательная передача: слишком легко одетая женщина со стаканчиком наклонилась к офисному кулеру, рядом мужчина пытался ксерить документы; когда он увидел задницу коллеги, копии из ксерокса полетели веером. Фоновый смех звучал приглушенно, словно донья Флорес не хотела, чтобы соседи услышали, что она, подобно многим латиноамериканцам, склонна к такому юмору. Старому. Грубоватому и не очень умному, но именно такие передачи нравились нашим родителям. На диване я заметил одеяло и подушки и подумал сначала, что здесь ночевал Сальвадор, но скоро сообразил, что на диване спит донья Флорес, потому что спальня здесь всего одна, и там спит Таина. Дверь в комнату была закрыта.
Сальвадор постучал в дверь ванной. Донья Флорес вышла сияющая, словно это она была беременной. Первым делом она спросила про деньги. Я отдал ей конверт. Глаза у доньи Флорес стали как луны. Она даже не спросила, как я, как мама. Ничего не спросила, только сказала: «Juan Bobo, Ta-te está en su cuarto. Sólo toca antes de entrar, ¿okay?»[110] Потом они с Сальвадором уселись на кухне и стали считать деньги, тихонько переговариваясь насчет Петы Понсе.
Я еще никогда не бывал у Таины, вообще не бывал в девчачьих комнатах и не знал, чего ожидать. Я тихонько постучал и услышал раздраженный голос Таины: «¡Coño![111] Подожди, я одеваюсь». Я стал ждать – в руках мороженое, книги и журналы, в душе тревога. Наконец из-за двери раздалось: «Все. Заходи, чучело».
Я открыл дверь и шагнул через порог. Дверь я не стал закрывать, и полоска света из спальни с виноватым видом сбежала в гостиную, где работал телевизор.
В комнате Таины пахло тальком, этот запах смешивался со слабым ароматом персикового мыла. Стены оказались не розовыми – я думал, у всех девочек розовые стены, – а серо-белыми, оттенка моли. На стенах ни постеров с кинозвездами, ни картинок с котятами или щенками, только зеркало. Большую часть пола покрывал яркий ковер. Темно-красный комод по цвету сочетался с постельным бельем, стеганым одеялом и подушками. Темно-красный – хороший цвет, подумал я, потому что на нем не видно пятен и нечистоты. Во сне я пускал слюни на подушку, так что у меня постельное белье тоже было красное, чтобы скрыть пятна.
Таина осмотрела мои приношения. Первым делом она взялась не за мороженое и не за журналы, а за книги. Забрала их у меня и медленно усадила беременное тело на кровать. Спину пристроила на лежавшую в изголовье подушку и похлопала рядом с собой, веля мне сесть. Кровать Таины представляла собой устрашающее месиво из крошек «Читос», «Доритос», попкорна и чипсов. Где же тараканы, подумал я, они наверняка любят Таину не меньше, чем я. Я сел на кровать. Мне было тревожно.
– Ботинки-то сними, чучело придурковатое. Постель мне загадишь. – Она взяла «Блоу Попс», но передумала и взялась за «Старберст».
В постели было полно крошек, так что я не очень понял насчет «загадишь», но все-таки снял ботинки, аккуратно поставил их на пол и снова сел на кровать. Таина натянула на свое всегдашнее платье футболку, но на этот раз на футболке были складки, как на новой. Платье скрывало ее ноги, оставляя открытыми прелестные стопы и отекшие лодыжки. До появления младенца оставалось, наверное, всего несколько недель.
– Симпатичная у тебя комната, – сказал я. Таина пожала плечами, не отрываясь от чтения обложек. Губы слегка шевелились, как в молитве. За спиной у нее разливался свет – так изображают святых на картинах в Метрополитен-музее. Не хочу, чтобы мои слова прозвучали глупо, но у нее вокруг головы и правда как будто сиял нимб. Золотистое свечение, словно за спиной у Таины источник света. Потом сияние затуманилось и погасло.