– Бобби, хочешь сэндвич с курицей и колу? Я принесу, – ласково сказала мама. Она так и не села.
– De verdad?[150] Это бы очень неплохо, нас здесь кормят как каких-то pericos[151]. А ты, Мами, выглядишь совсем не так, как я ожидал.
– De verdad? По-моему, ты хорошо выглядишь, – сказала мама, – все так же хорошо.
Но я понимал, что она кривит душой. Щеки человека за стеклом покрывали рытвины; у него на лице были написаны все те деяния, которые привели его в тюрьму.
– Точно, я был и остался pollo[152]. Но я думал, ты выглядишь получше.
По выражению маминого лица я понял: она до последнего цеплялась за надежду, что в Бобби сохранилось хоть что-то из того, на что она когда-то клюнула.
– Это твой сын? – спросил pollo. Мама еле заметно кивнула. Я кивнул ему в ответ. – Как тебя зовут?
– Я принесу вам сэндвич. – Как меня зовут, я говорить не стал.
– Chevere[153], – обрадовался Бобби. – И колу. Диетическую, ладно? И еще кофе бы, и сахару туда побольше, ладно? Еще печенья, чипсов, соленых крендельков и «Сникерс». – Он быстро облизал губы. – Да, и еще сэндвич с салатом и яйцом, на потом. Соленых крендельков два пакетика. Принесешь?
Я ответил кивком, как мама, и пошел к дальней стене, где выстроились, как дополнительный отряд из шести надзирателей, шесть автоматов. Один продавал печенье, другой – кофе, третий – сэндвичи, четвертый – газировку; прочие выдавали чипсы и шоколадные батончики. Я принялся скармливать автоматам бывшие у меня купюры; в стекле автоматов мне было видно, что происходит у меня за спиной. Мама так и стояла. Бобби el Pollo con la Voz Арройо сидел и что-то быстро говорил, бурно жестикулируя, словно боялся, что мама уйдет, не дослушав. Время от времени мама переступала с ноги на ногу, но говорила она, я уверен, немного. Даже несмотря на шум, я понимал: говорит не она. «Заказ» я сложил в пакет, взятый из аппарата, и вернулся к маме. Мужчина за стеклом говорил:
– Поверь мне, mami, mamita, la salsera, любовь моя. Ты должна мне поверить. Lo juro[154]. Lo juro, клянусь жизнью своих детей.
Лицо матери не выражало любви к этому человеку – только вежливость и, может быть, какие-то отвратительные воспоминания. Мама стояла, не говоря ни слова: она всматривалась в свое прошлое. Когда я протянул пакет надзирателю для проверки, мама сказала:
– Пошли.
– А как же?.. – Я указал на два стула – там, где Кастильо с такой любовью разговаривал со своей матерью.
– ’Tá bien. ’Tá todo bien[155], – сказала мама и взглянула на Бобби. Тот обрадовался: надзиратель передал ему еще жратвы. – Знаешь, Бобби, я тебя прощаю. – И мама собралась уходить. Бобби рассмеялся:
– Ты меня прощаешь? Coño. Ты прощаешь меня? Меня, который сделал твою скучную никчемную жизнь такой яркой? Pa’ carajo[156].
– Ты безобразно обходился со мной. Не хочу вспоминать, но я тебя прощаю.
– Mierda[157], я сделал твою жизнь особенной, а теперь ты заявляешь: «Я тебя прощаю». Да черт тебя дери, это я должен прощать или не прощать тебя. Ты умирала со скуки, пока не встретила меня, а теперь говоришь: «Я тебя прощаю»?
Тогда мама наконец-то взглянула ему в глаза и смотрела долго, а потом произнесла:
– Que Dios te cuide[158].
– No, ’pera, mami, подожди, nena, ’pera, – в отчаянии заговорил Бобби, когда мать высморкалась и повернулась к нему спиной. – Не уходи. Прости, прости меня. Сама знаешь, мы тогда все были не в себе. Сумасшедшие. Todo el mundо[159]. Понимаешь, mami?
Мама шла к выходу, я за ней. Отчаяние Бобби росло, мы оба слышали, как он громко сказал:
– Ты сможешь приехать ко мне еще? Просто привезти мне кое-что? Зубную пасту, кое-какую одежду? Ладно? ¿Mami? … ¿Mami? – взывал он. – Просто привези кое-что, ладно?..
Поняв, что она не вернется, Бобби прокричал через всю комнату:
– Вот видишь, как ты со мной обходишься? Видишь? Да и пошла ты!
Всю обратную дорогу мать молчала. Просто смотрела перед собой, время от времени переводила взгляд на меня, но ничего не говорила. Я не стал к ней приставать с разговорами. Так мы и прибыли на «Метро-Норт» в Испанский Гарлем, на остановку на углу 125-й улицы и Парка.
Когда мы вошли, отец что-то готовил.
– Как съездили? – спросил он по-испански.
Мама, не отвечая, прошла прямиком в спальню и закрылась там. Отец постучал в дверь, спросил, все ли в порядке. Я думал, мама сейчас гаркнет, чтобы ее оставили в покое.
– Все в порядке, – миролюбиво ответила мать через закрытую дверь. – Со мной все в порядке.
Отец взглянул на меня, спрашивая, что стряслось. Я повторил: с ней все в порядке. Отец еще раз спросил, что стряслось. Я сказал: ничего. Отец сжал мое плечо, давая понять, что он мне не верит, но тут услышал, что у него что-то выкипает, и убежал на кухню.
Последняя собака, которую я одолжил у хозяев, еще крутилась у нас в квартире. Я покормил пса, но он отказался есть: отец уже успел накормить его. Я ушел к себе и стал листать книжки, но читать не смог. Я все думал про Пету Понсе и двух голубей, которые стали ангелами и бились за право стать отцом ребенка по имени Усмаиль. Почему я должен верить только в одну историю, думал я? Внутренние небеса огромны, места достанет, чтобы поверить во что угодно. Пета Понсе складывала время и меняла значения и смыслы, позволяя напуганным женщинам обрести покой. Я тоже обрел покой, потому что революция свершилась. Я один хотел, чтобы история Таины имела именно такой смысл.
Послышался стук в дверь. Я думал, это отец, потому что мама только что скрылась у себя. Но это была мама. Она не плакала, на ней были сережки, которые я ей купил. Лицо мягкое и вежливое – такое выражение она «надевала» только на публику. Мама спросила, можно ли ей присесть ко мне на кровать. Я усмехнулся и ответил:
– Ну да, ты же ее купила.
– Про pa’ Lincoln я всегда говорила не всерьез, – ласково начала она. – Я бы никогда не оставила тебя в больнице. – Я обрадовался, потому что всегда думал, что она на такое способна. – Но если бы я все-таки тебя там оставила, то приезжала бы к тебе каждый день. – Мама знала, о чем говорит, потому что в гневе была способна на все. Боже вас упаси рассердить пуэрториканку.
– Мам, – начал я, но она не дала мне продолжить. И спросила, не грустно ли мне, что у меня никогда не было ни братьев, ни сестер. Я не ответил, потому что мама хотела сказать мне кое-что, чего прежде не говорила.
– Тебе нравится эта девочка. Una madre sabe[160].
– Да, – сказал я. – По-моему, она чем-то похожа на тебя.
– Дети похожи на своих родителей, и если Таина, как и ее мать…
– Талантливая? У Таины есть талант. Она поет, как и ее мать, – сказал я.
– Прекрасно. Но я не это хотела сказать. – Мама хлюпнула носом. – Я знаю Инельду. Она сумасшедшая.
– Мы все сумасшедшие, мама. Весь мир.
Мама крепко сжала губы и кивнула в знак согласия.
– Okay, pero hay locos y hay locos[161], – сказала она, отмежевываясь от того, что она, подобно матери Таины и всему остальному миру, сумасшедшая. – Я тогда не сошла с ума. Я просто хотела помочь подруге. Загладить свою вину, я ведь не поддержала ее, когда она хотела петь. Бросила ее – ради этого… поющего дурака. – Мама взглянула на меня. Мне было грустно, и она знала, что мне грустно, и тоже грустила.
– Но дело не только в этом. – Мама заговорила быстро, словно желая выговориться, пока не передумала. – Я не хотела, чтобы ты ходил вниз, потому что Инельда сделала это. Ella lo hizo. Сделала сразу после Таины. И я пошла с ней, я ее не отговорила. Я пошла с ней. Я знала, куда идти, потому что, tú sabe… – Мама упорно смотрела в пол. – Мы обе выросли… – она сглотнула и начала сразу с середины фразы: – В Пуэрто-Рико было полно женщин, поэтому la operación никогда не считалась чем-то из ряда вон выходящим. – К этому времени слово уже туманом висело в комнате и не рассеивалось в плотной, как кирпич, сырости. – На меня она подействовала не так сильно, как на Инельду. Когда Инельда начала разговаривать сама с собой, я отвела ее к Пете Понсе. Она помогла мне, когда я сделала это, после твоего рождения. – Мама замерла, сидя на моей кровати и глубоко дыша. Она еще не плакала, но я понимал, что до слез осталось недолго. – Я не сказала старейшинам, – выговорила она, и я понял почему: в таком случае ее изгнали бы из общины. Несколько бесконечных секунд мама молчала, глядя на пол, по которому я раскидал грязные носки. – Твой отец, конечно, знает. – Она наконец взглянула мне в глаза. – Я боялась, что будут еще дети, а он не мог удержаться ни на одной работе, я испугалась, понимаешь? После тебя я очень испугалась.
Я знал, что после этого она замкнется в себе. Не было ни нужды, ни смысла пытаться выдавить из нее еще что-нибудь.
– Мам, – сказал я, – все нормально. – И обнял маму. Глаза у нее были мокрыми, а я с трудом говорил, но все было нормально. Ей ничего больше не нужно мне объяснять. – Мама, – прошептал я, – Пета Понсе – на втором этаже.
Песнь четвертая
Таина сидела у нас. Папа хлопотал рядом с ней, ежесекундно спрашивая, удобно ли ей. Не хочет ли она пить. Не хочет ли она есть. Меня радовало, что отец тоже очаровался Таиной, на свой лад. Отец наготовил великолепной еды – и пуэрто-риканской, и эквадорской. Они с Таиной сидели за столом, дожидаясь, когда Пета Понсе, донья Флорес и мама выйдут из ванной, потому что Пета Понсе пожелала, чтобы женщины совещались с духами именно та