– У вас что, слабость к полицейским? – спросила одна девочка. А мисс Кэхилл вежливо ответила:
– Не твое дело.
И мы пошли дальше.
– Слушай, П. К., давай со мной? – сказал я.
– А этот чувак там будет? – отвечал П. К., не выпуская сигарету изо рта.
– Не знаю. Может быть.
– Не пойду.
Мисс Кэхилл остановила класс посреди тротуара и огляделась.
– Представьте себе: вигвамы, горят костры, сушатся на солнце звериные шкуры, вот прямо здесь, – она пришла в возбуждение, – здесь, на месте, которому предстояло превратиться в Уолл-стрит. Под землей еще не едут поезда метро, а на реке Гудзон рыбачат индейцы, река – их супермаркет. Может, кто-нибудь из вас захочет упомянуть об этом во вступительном сочинении. – И она вскинула руки, словно собиралась писать пейзаж.
Старый мистер Гордон просто ходил рядом, и кто-то из ребят поддразнил его:
– И вы, наверное, там были? Охотились вместе с индейцами, да, мистер Гордон?
Но мистер Гордон лишь улыбнулся. Он слишком стар для таких шуток и просто считает дни до пенсии.
– Ну ты чего? – Я потянул П. К. за здоровую руку.
– Ты точно знаешь, что он – добрый великан? – П. К. отдернул руку и глубоко затянулся: мы собирались зайти в очередное здание, которое хотела показать нам мисс Кэхилл. – Если ты хочешь верить, что Таина говорит правду… – он выпустил облачко дыма, – …это одно. Но тому старому дрючку я не доверяю.
Тут мисс Кэхилл попросила курильщиков выбросить окурки, и мы всем классом вошли в здание Нью-Йоркской фондовой биржи.
Нас приветствовал белый парень в пижонском костюме и галстуке. На стене висел флаг Соединенных Штатов – такого громадного флага я в жизни не видел. Наш провожатый сначала повел нас в «преисподнюю», где суетились пронзительно выкрикивавшие что-то люди, а пол был усеян бумажками. Пахло там… Господи, как же там воняло потом, как будто все эти парни в костюмах понятия не имеют о дезодоранте. Они постоянно потели, но пиджаков не снимали. Наш провожатый стал объяснять, что происходит в преисподней. Я в общем и целом думал, что все сводится к тому, что рыбы побольше жрут рыб поменьше, но у того парня все выходило интересно, не хуже квантовой физики.
– Хулио, ты с ума сошел. Тот мужик – убийца! – громко прошептал П. К. – И ты туда пойдешь? – Он недоверчиво покачал головой.
– Это было давным-давно.
– Мне все равно, когда это было. Он убийца.
Мы тянулись позади класса, ведомого нашим провожатым, когда явился, сильно припозднившись, Марио. Он сунул в задний карман комикс «Люди Икс» и подошел к нам с П. К.
– Знаешь, как бармен называет мексиканца, который протащился через всю пустыню? – спросил Марио.
– Как? – отозвался П. К., хотя знал же, что готовится какая-то гадость.
– Сухой мартинес, – ответил Марио, хотя знал же, что фамилия П. К. – Мартинес.
– А я и не мексиканец, – сказал П. К. – Я доминиканец.
– Все вы, латиносы, одинаковы.
– Вообще-то, – нервно начал я, – ты, Марио, тоже из латинцев, потому что итальянец. То есть вы оба говорите на романских языках и оба католики. – Тут даже П. К. глянул на меня как на идиота, потому что глупо читать лекцию парню, который может излупить нас так, что живого места не останется.
– Тебя кто спрашивал, псих? – Марио отвесил мне подзатыльник.
– Он не слышит голосов, – вступился П. К. – Он просто считает, что с той девочкой все в порядке.
– Ага. А тебе голоса ничего не говорят? – Марио повернулся к П. К.: – Вот например: в один прекрасный день я оторву тебе руку и зашвырну ее в Ист-Ривер!
Марио протолкался в первый ряд и принялся с вожделением созерцать задницу мисс Кэхилл.
В конце экскурсии гид вручил каждому из нас по брошюрке, к передней обложке которой скотчем был приклеен блестящий новенький пятицентовик.
– Даже сейчас, во времена кризиса, люди покупают акции. Так берегите каждый цент. – Раздавая брошюры, парень заговорил медленнее, чтобы убедиться, что мы слушаем, и указал на приклеенную к обложке монетку. – Этот пятицентовик – ваш старт, ребята. Наш щедрый дар, который приведет вас на верный путь.
Песнь пятая
Я принял душ и как раз наглаживал свою лучшую рубашку, когда услышал, как мама громко говорит с кем-то по телефону. Она обращалась к кому-то на радио WADO, испанской радиостанции. Мама повторяла: «Lamento… Lamento… Lamento Borincano»[41] – как просьбу, но, похоже, на радиостанции этой песни не было. «Нет… нет… sí, Рафаэль Эрнандес». Но человек на том конце ее не понимал. Я надел джинсы получше, зачерпнул тряпкой вазелина, начистил ботинки и приготовился предстать перед дверью Таины.
Мама прикрыла трубку рукой:
– Кто такой Марк Энтони?
– Певец. – Я направился к двери.
– No, ’pera[42]. – И она протянула мне трубку.
– Мам, мне надо идти. – Но мама сунула трубку мне в руку. – У нас в школе спектакль, я опоздаю.
– Попроси их поставить Lamento Borincano, но не этого Марка Энтони, а Рафаэля Эрнандеса.
– Ладно, – простонал я и поднес трубку к уху.
Мама ждала.
Я попросил.
– Мама, у них есть только запись Марка Энтони.
– Ay bendito, да что же это такое! Скажи им, что запись Эрнандеса лучше. Он поет как настоящий пуэрториканец.
Я изложил ее слова человеку на том конце провода.
Мама ждала.
– Мама, та женщина говорит, что она колумбийка. Ей, может, по барабану.
– ¿Colombiana?[43] – недоверчиво спросила мама, словно Испанский Гарлем со времен ее детства не изменился. Да, на улицах говорили по-испански, но это был не только пуэрто-риканский испанский. Это был собирательный испанский, в котором звучали ритмы и интонации обеих Америк. Маминого Испанского Гарлема больше не существовало. Может быть, она еще и по этой причине так любила старые песни и жила прошлым.
– Она не Boricua[44], – сказал я.
– Как она может работать на радио WADO и не быть Boricua? – проворчала мама.
В трубке словно застрекотал сверчок. Женский голос на том конце ожил; я снова поднес трубку к уху.
И кивнул, словно она могла меня видеть.
– Мама, – я прикрыл трубку ладонью, – она сказала, что нашла «Ламенто» в исполнении Шакиры. Хочешь послушать?
– Кто это? – Не успел я ответить, как мама замахала руками. – Да неважно, не нужна мне Шакира. И Марк Энтони не нужен. Я хочу услышать то, что ставили мои родители. – Мама топнула ногой, как избалованный сорванец. – Хочу услышать Рафаэля Эрнандеса, «Ламенто Боринкано».
Мама любила «Ламенто Боринкано», потому что эту песню любили ее родители, и я, наверное, тоже ее любил. В этой песне говорится о пуэрто-риканском крестьянине, который, полный радости, собирается продать свои товары в большом городе и на вырученные деньги купить жене новое платье. Но приехав на место, он обнаруживает, что города нет, рыночная площадь пуста. Депрессия поразила его край, и многие пуэрториканцы перебрались на главный остров. Мама всегда ждала слов Qué será de Borinquen mi Dios querido?[45] с нетерпением.
– Мама, мне пора. Мне правда пора, – сказал я. Мама подозрительно уставилась на мой наряд, и я стал быстро придумывать объяснения. – В школе сегодня спектакль. Не хочу, чтобы меня видели в кедах. Спектакль особенный – шекспировская опера. – Я знал, что английское имя внушит матери почтение. Шекспир, конечно, опер не писал.
Мать взглядом велела мне остаться. Она забрала у меня трубку и объявила женщине на том конце, что ее муж желает поговорить с менеджером радио WADO.
Мама стала пронзительно звать отца. Мой отец-эквадорец дремал в спальне. Он встал и, полусонный, приплелся в гостиную. Мать велела ему добиться от радио WADO, чтобы они поставили нужную песню, потому что к мужскому голосу у них будет больше уважения, чем к женскому или к голосу мальчишки.
Потом она повернулась ко мне.
– Ты куда это так вырядился?
– У нас особенный спектакль.
– ¿Tú me está diciendo mentira a mi?[46]
– Нет. Мне пора.
Мать пристально всмотрелась мне в лицо, глаза в глаза, плечи у нее напряглись, и она немного склонила голову набок.
– Не хочется опаздывать, – сказал я, потому что собирался явиться к дверям Таины пораньше. – Я к десяти вернусь.
– Ты же не к тем женщинам собрался?
– Я же говорю: нет.
– И даже если они откроют дверь, ты не зайдешь к ним, правда?
– Не зайду.
– Хулио, эта Таина – источник бед. А ее мать…
– Да знаю я, знаю. Можно я уже пойду? – раздраженно спросил я.
– Эта женщина сумасшедшая. Эта Инельда Флорес – сумасшедшая. Я знала ее много лет назад, она уже тогда была сумасшедшая.
– Да, да. Знаю, ты мне говорила.
Плечи у мамы опали, она шумно вдохнула и шумно выдохнула, обняла меня и поцеловала в голову.
– Ну иди.
– Мам, – я навесил на лицо самую приятную улыбку, – а можно мне двадцать долларов?
– Что?!
Мама у меня прижимистая. Отец говорит, что, когда она просыпается, всегда заглядывает под кровать, посмотреть, не потеряла ли она сон.
– ¿Tú crees que yo soy un judío buena gente?[47]
– Я стирал на этой неделе, – стал торговаться я.
На самом деле я мог бы легко украсть у нее деньги, потому что мама не доверяет банкам. Она меняет однодолларовые бумажки на пятидолларовые, пятидолларовые на десятки, десятки на двадцатки, а потом на сотни. Сотни она скатывает в плотные трубочки и прячет в старый ботинок, который стоит в чулане. Папа считает ботинок дурацкой затеей. Огонь может уничтожить все наши сбережения. Но мама говорит, что опасности нет, потому что огонь не доберется до чулана. Людей убивает дым, а деньгам кисл