Тайна гибели Анжелики — страница 24 из 26

Когда был жив отец, они жили в Москве.

Отец Артема был известным в своей среде теоретиком уголовного права. Восемнадцатилетним ушел он на войну. В их Сокольническом районе призвали одновременно триста московских мальчиков 1925 года рождения. Они два месяца учились под Москвой на младших лейтенантов, потом долго вместе ехали в теплушках, добираясь до фронта, чтобы стать там командирами взводов («Ванька-взводный» – с не очень понятной Артему горечью называл себя отец, изредка вспоминая войну). За это время все они узнали друг друга по имени. С войны из трехсот мальчиков в свои московские дома живыми вернулись трое.

Когда через несколько десятилетий после конца войны правители страны догадались наконец установить 9 мая минуту молчания, Артем, хоть и был тогда маленький, хорошо помнил, как отец садился перед телевизором один, смотрел на бьющееся на ветру пламя вечного огня, и слезы текли по его лицу. Однажды Артемка спросил: «Папа, почему ты плачешь?» Отец ответил: «Я вспоминаю, сынок, всех своих погибших ребят – поименно».

Илью Сретенского два раза жестоко ранило. Пулю из бедра в госпитале в Польше извлечь так и не смогли. Наркоза не хватало, рассказывал отец. Дали полстакана водки и держали вшестером. Не вынули. Так с этой пулей сорок лет спустя отец и умер.

Это было в 1983 году, Артему было четырнадцать. Как стало ясно много позже, отец успел передать сыну понимание самого существенного в своей профессии, хотя самому ему она принесла очень много горечи. Через несколько лет после смерти отца, уже при Горбачеве, когда многие вздохнули и языки развязались, бабушка, которая так и не смогла оправиться после скоропостижной смерти первенца в молодом, она полагала, возрасте, в 58 лет, – рассказывала, как, служа в поверженной Германии председателем военного трибунала в нашей оккупационной армии, Илья приехал в свой первый отпуск. «– Мама, – шептал он ей, не доверяя уже и стенам в родном доме, – я ничего не понимаю! Ведь у нас тайное голосование! Как же я сужу солдат за антисоветские надписи на бюллетенях?! Мне их приносят следователи – с именами голосовавших! И я должен давать восемнадцатилетним солдатам по 25 лет!»

Эти два года – 1951-й и 1952-й – навсегда отвратили прошедшего войну молодого советского офицера от советской власти. И никогда уже больше он к ней не повернулся. Тогда, говорила бабушка, он горько жалел, что стал юристом при этой власти. И много лет спустя всячески предостерегал сына от наследственного выбора.

И Артем действительно, памятуя этот завет, никогда бы не пошел на юрфак. Но тут, через два всего года после смерти отца, пришел Горбачев, и стало на глазах светлеть и развидняться. Теперь Артем вспоминал уже то светлое, что связалось у него с отцовской профессией.

Когда Илья Сретенский стал судьей трибунала в московском гарнизоне, то перед первым же его процессом, когда под судом оказались четырнадцать офицеров, командующий московским гарнизоном до суда разослал по всем подразделениям приказ об обсуждении приговора – в назидательно-воспитательных целях. Он предрешил, таким образом, обвинительный приговор. А отец Артема, изучив материалы, пришел к уверенности, что офицеры невиновны! Только одному можно дать год условно.

Бледный, пришел он к матери накануне суда.

– Мама, не знаю, что со мной будет завтра. Может, сразу после суда и заберут. А приговор тот все равно отменят – у нас ведь оправдательных приговоров почти не бывает. Но я ничего не могу сделать: по закону я должен их оправдать.

В конце заседания председатель военного трибунала огласил приговор. Слушали его, как положено, стоя, почти час. В конце каждую фразу, начинавшуюся фамилией подсудимого, Сретенский заканчивал словами: «освободить из-под стражи немедленно, в зале суда».

Он рассказывал потом матери, какие рыдания слышались в зале – жены и матери не надеялись ни минуты, что вернутся с близкими домой. Время было жесткое, на справедливость рассчитывать особенно не приходилось, осудить могли и для острастки другим. Суд кончился, и когда отец пошел по коридору из судейской комнаты, седой майор, обнажив голову, встал перед ним на колени.

– Встаньте, не делайте этого, – резко сказал Илья Сретенский. – Вам не за что меня благодарить – я только следовал закону.

…Сколько раз вспоминал Артем отца в эту весну, когда, несмотря на все его старания, отправили навсегда за решетку невинного – он был в этом уверен – человека. И сейчас он нередко вспоминал о судьбе парня, надеясь иногда на чудо – обнаружение новых обстоятельств по закрытому делу.

Тогда он жил в районном городке Курганской области и был приглашен защищать Сумарокова; нанять своего адвоката тот возможности не имел.

В Омске Артем Сретенский жил меньше месяца. Ходил по городу, изучал. Две эпохи безмолвно схлестывались то здесь, то там. Было много реставрированных желтеньких губернских зданий; также отреставрированная, а может быть и восстановленная из руин краснокирпичная церковь горела неестественно даже огромными, сияющими золотом маковками. Проспект 70-летия Октября – то есть семидесятилетнего наступления на эти маковки и на следы российской губернской провинции – шел через весь город. Странно выглядела и новехонькая часовня посреди площади Ленина, неутомимого борца с религией. А в другом месте стоял Ленин в непривычно безыскусственной для его монументов позе, с небрежно наброшенным едва ли не на одно плечо пальто. Рядом, только что не над его головой, высилась огромная реклама: «Улица Ленина 18 Sale» – прямое доказательство того, что огромные усилия вождя победить рынок и распределять продукты в конечном счете «каждому по потребностям» в историческом масштабе победой не увенчались. Только стиснули страну крепким обручем на семьдесят с лишним лет, притормозив едва ли не навсегда, как казалось Артему Сретенскому в часы пессимизма. Все обогнали в течение ХХ века его страну, которая в 1910-е годы была по удельному весу промышленного продукта в мировом обороте на пятом месте в мире!

Он прошелся однажды по аллее имени Н. К. Рериха, не зная толком, имел ли этот неплохой художник и странный мыслитель какое-либо отношение к Омску, и, обогнув небольшой парк, вышел к еще одному памятнику: женщина, правой рукой вздымая знамя, левой поддерживала перегибающегося через ее руку назад смертельно раненого. Памятник был на месте здесь, где ученый, путешественник и адмирал Колчак стал Верховным правителем Сибири прежде, чем был выдан и расстрелян, где омские степи залиты были кровью и белых, и красных. И впервые на таком памятнике (он явно был сделан на заре советской жизни – потом борцам за эту жизнь погибать уже не полагалось) Сретенский-младший увидел точную надпись: «Безумству храбрых поем мы песню. М. Горький».

У Горького эта строка продолжалась —» Безумство храбрых – вот мудрость жизни», но мудрость-то, Обнорский давно уже понял это, была бы именно в том, чтобы оборвать на первой строке. Да, всегда будет нас волновать, а то и восхищать безумство храбрых. Можно слагать о нем песни, но только нельзя ни в коем случае искать в безумстве – мудрости.

Сегодняшний звонок из памятной Артему деревни Оглухино привел его в то состояние, которое он особенно любил, – готовности к борьбе и надежды на победу.

Глава 36,последняя, но не завершающая

Обогнув Курган, они двигались в направлении Тюмени. Именно в направлении, потому что Леша и Саня коротко пояснили Жене, что до самой Тюмени они не доедут – у Ялуторовска (Жене очень понравилось это название, она про себя его повторяла) свернут на юго-восток к Омску.

Они делали немалый крюк – километров 500, если не больше. Конечно, короче было ехать через Петропавловск – от Щучьего и Шумихи через Курган, держась на юго-восток (Женя любила ориентироваться по странам света – следя по карте за направлением; карта же – как и компас – в любом путешествии у нее всегда была с собой). Пятнадцать лет назад только так бы и поехали. Но теперь Петропавловск – это другая страна, Казахстан. Пересекать ее значило проезжать две таможни. А какая там очередь – никто не знает. И хотя в черной «Волге» не было ни оружия, ни боеприпасов, ни наркотиков, Леша и Саня хорошо знали, что такое таможенники на всем бывшем советском пространстве и как отличается их скромная зарплата от их реального заработка. Потому и выбрали кружной путь.

Теперь в машине на заднем сиденье, кроме Жени, ехали посередине – Том и у правого окна – Мячик. Его, не знавшего, кажется, ни минуты покоя, в машине, как маленького, тут же сморил сон. Том не отрывал глаз от все время меняющейся впереди картины. Он молчал. Ему всегда было о чем подумать.

А Женя загрустила – впервые за путешествие она почувствовала, что соскучилась по родителям. Еще она думала о бабушке и дедушке, которые уехали на целых полтора месяца отдыхать в Евпаторию: отдых там был, по их сведениям, дешевый. Бабушка объявила, что не была в этом городе с четырех лет и давным-давно задумала поездку. А дедушка, прекрасный пловец, озабочен был лишь одним – не слишком ли мелкое прибрежное море на известном детском курорте и не придется ли долго брести по воде до того места, где можно наконец нырнуть. Но он уже звонил в Москву и радостно сообщил Жене, с которой у него были одни ныряльные вкусы, что все в порядке и что ему не хватает здесь для полного счастья только ее.

И правда – почему она с ними не поехала?.. Море, пляж, ярко-голубое небо, дальние заплывы с дедушкой… Она никогда не видела Евпаторию, но очень ясно представляла себе черноморский город по бабушкиным рассказам.

…И Женя стала вспоминать бабушкин рассказ про детство – про то, как именно в Евпатории много-много лет назад у нее проснулась память.

Женя давно заметила, что разные люди помнят себя с разного возраста. Папа, например, установил, что его первые воспоминания – с трех лет. Его папа (то есть Женин дедушка) вносит в комнату огромного, больше чем трехлетний Женин папа, мишку. И папа сначала пугается, а потом кричит от радости по-индейски.