Cui bono?[12] Игра профессионалов в проекте «Англетер»
Fair is foul, and foul is fair…
(«Зло есть добро, а добро есть зло…»)
Тайные обстоятельства смерти великого русского поэта Есенина и сегодня побуждают исследователей возвращаться к документам, фактам и преданиям тех лет в надежде, хотя и призрачной, докопаться до истины.
Некоторые скептики уже выражали свои сомнения относительно правдоподобности выбранного преступником или преступной группой способа убийства С. А. Есенина. И я тоже адресовал этот вопрос академику РАЕН А. М. Портнову:
— Почему Есенина надо было подвести под суицид?
— Вопрос, конечно же, не такой простой, как кажется сначала, — согласился Александр Михайлович. — Во-первых, надо было заставить добропорядочных граждан поверить в «естественную» смерть поэта. Так, могла быть придумана какая-нибудь благовидная «легенда». К примеру: Есенина убили в кабацкой драке, очень жаль, но Сталин и его соратники поднимут шум на XIV съезде РКП(б), свалят нечаянную гибель замечательного поэта на «левую оппозицию» в Ленинграде — хорошо бы этого избежать. Или: уличенный в бегстве за границу и в связях с английскими шпионами, Есенин покончил жизнь самоубийством. Ну не представлять же его, психически больного (лежал в больнице), но талантливого человека, отщепенцем. Не лучше ли для его посмертной славы и репутации скрыть этот постыдный факт? Во-вторых, благодаря публикациям и слухам, граничащим с легендами, поэт был склонен к эпатажу, дебошу, пьянству и дракам. Вот откуда проистекали все выгоды от самоубийства. Суицид вполне устраивал ленинградских вождей. Чтобы понять, как это случилось, надо ответить на другой вопрос: чего в действительности опасались те, кто устранял Есенина? Ну и, в-третьих, нельзя исключать глупейшую ситуацию со злополучной телеграммой Каменева в адрес Михаила Романова, отказавшегося от престола. По крайней мере, напускное бравирование тем, что копия с подлинника той телеграммы у Есенина есть, да еще спрятана у некоего друга в надежном месте. Тем паче что перепалка по поводу факта отправления этой телеграммы уже состоялась на пленуме, проходящем в Москве, между Сталиным и Зиновьевым. Кстати, если заглянете в длинный список жертв репрессий, то вы обнаружите в сем печальном мартирологе почти всех лжесвидетелей и псевдодрузей поэта, идеологически причастных к «Делу Есенина» в гостинице «Англетер», — продолжал академик Портнов. — Бестрепетная «рука Москвы» дотянулась (по разным причинам) от Л. Троцкого, Зиновьева, Каменева до Блюмкина. Уцелели, предав всех прежних «друзей» и дорого заплатив за свою жизнь, лишь некоторые. Так что «коллективный Сальери» в лице коллег-литераторов и журналистов внес свою лепту не только в пособничество сокрытия убийц великого поэта России, но и в осквернение его памяти в таком гнусном шабаше, как «есенинщина».
Далее. Нашлось достаточное число высокопоставленных лиц, разглядевших в «Стране негодяев» контрреволюционное, безусловно, опасное произведение. Если уж мнение друзей создавало у них впечатление чего-то истинно неповторимого и единственного в своем роде (а Есенин был убежден в этом), то можно себе представить мнение иерархов Кремля и мощного аппарата дозора (ОГПУ-НКВД). Кстати, когда говорят о безграничной власти Сталина, то проявляют полное непонимание природы власти как таковой в данной исторической ситуации. О подобном парадоксе власти прекрасно сказал долго живший в России дипломат и философ Жозеф де Местр: «Ничем нельзя исправить странную привычку большинства обыкновенных людей судить о могуществе государей по тому, что они могут делать, тогда как его нужно оценивать по тому, что они не могут делать». Мысль об исторической слепоте и ограниченности любой власти развита в «Стране негодяев».
Агентура ОГПУ работала тогда мобильно, масштабно и на высоком уровне. Кто знает, кому еще, кроме литератора А. И. Тарасова-Родионова[13], сообщил Есенин о существовании подлинника этой злосчастной телеграммы Каменева в адрес Михаила Романова, отказавшегося от престолонаследия.
Тот же «коллективный Сальери», видимо, был регулярно информирован о каждом шаге или произведении поэта, его смелых высказываниях, резком неприятии вмешательства идеологических установок в литературу — это в общем, и о поэме «Страна негодяев» — в частности.
Для очень верующего в коммунистические догмы, очень патриотичного, но в творческом плане чудовищно эгоцентричного «коллективного Сальери» в созидательной работе над «Страной негодяев» или «Черным человеком» возрождался тот противник, имя которого прежде едва ли было достойно серьезного упоминания в их окружении. Есенин однозначно встал у них на пути! Такое видение ситуации могло объединить «коллективного Сальери» и большинство высокого партийного руководства, вернее — его оппозиции.
Они испугались, что выход на арену такого единственного в своем роде, великого поэта и драматурга, как Есенин, отодвинет новоявленных поэтов в тень, и поэтому они всячески препятствовали его продвижению.
Эта борьба развернулась на конкретном политическом фоне, который не могли не учитывать ни «коллективный Сальери», ни идеологическая инквизиция высших иерархов партийной оппозиции. Борьба за власть на всех фронтах в то время была на повестке дня. И прецедент с телеграммой, и поездка в Ленинград были тождественны самоубийству поэта.
И, наконец, в-четвертых. Не исключено и то, что Есенин через Ленинград собирался эмигрировать в Европу. Вспомним и то, что, оставляя Москву, Есенин простился со всеми родными и близкими ему людьми, а Софье Толстой написал: «Уезжаю. Переведи квартиру на себя, чтобы лишнего не платить». Человек, решивший переселиться всего-навсего в другой город, так бы не «сжигал мосты». Это еще раз красноречиво подсказывало: явно намеченный им нелегальный маршрут был заграничным.
Однако, несмотря на то, что Есенин — вопреки логике развития дальнейших событий — приехал в Ленинград с несколькими чемоданами собственного архива, окрыленный новыми творческими планами, он вдруг «покончил жизнь» самоубийством в номере 5 гостиницы «Англетер» (это однозначно подтверждают документы — акты, показания понятых). Когда полковник МВД Э. Хлысталов скрупулезно расследовал «Дело Есенина», то его не покидало ощущение, что «суицид» поэта был, по всей видимости, на совести сотрудников ГПУ.
Но зачем? Вот в чем вопрос. Неужели Есенин представлял опасность для Страны Советов своими произведениями или бунтарским складом характера? С первого взгляда — ни малейшей! Хотя, если приглядеться пристальнее, то поэт был куда опаснее с точки зрения брожения умов для молодежи СССР, для новой модели социалистического государства. Может быть, спецслужбы опасались, что Есенин эмигрирует? Действительно, если бы в канун индустриализации страны популярный русский поэт уехал в Англию или в США, для репутации Советского Союза это стало бы болезненным ударом. Действительно, к тому времени Есенин не раз проговаривал в письмах и вслух о том, что в атмосфере приоритета идеологических установок ему сложно творить, да и нужны ли советскому человеку его стихи, поэмы?
О сотрудниках ОГПУ мы еще поговорим, а сейчас вернемся к последним дням и часам жизни поэта.
Есть что-то странное во всей истории, рассказанной мнимыми друзьями и лжесвидетелями Сергея Александровича Есенина — поэтами, журналистами — о тех четырех днях, якобы приведших Есенина к суициду Получается абсурд: поэт рвался в Ленинград, полный творческих и жизненных планов, только для того, чтобы повеситься в гостинице «Англетер».
Казалось бы, при чем здесь смерть Есенина, если бы не тот факт, что в эти высокопоставленные круги был вхож и «коллективный Сальери». И очевидно, что имя русского поэта не раз звучало и в кремлевских, и в питерских коридорах власти.
Сам «коллективный Сальери» относился к коммунистическим «деспотам и интриганам» с неизменным раболепием, подчеркивая при этом свой большевистский патриотизм. С другой стороны, и Есенин был не без слабостей и не всегда демонстрировал коллегам добрые чувства. Только так следует объяснить вражду, скажем, каждого члена пресловутого «коллективного Сальери», скрытую за чрезвычайной любезностью к Есенину, не считая многочисленных посредственностей, непримиримо ненавидящих великого писателя. Действительно, его острый язык был известен многим, и кое-кто полагал, будто Есенин был социально прогрессивным человеком, бросившим перчатку автократии.
Кроме того, ни одно из творений Есенина не вызвало такой бури мнений относительно вопроса о его сути, как поэма «Черный человек». Вся история возникновения этой маленькой поэмы, написанной в последний год жизни — 1925-й, где поэт беседует с таинственным черным человеком, создававшейся в предчувствии смерти, — вся эта история уже сама по себе обнаруживает не только необычные, но и не поддающиеся проверке подробности и запечатлелась в сознании потомков как отчетливая реальность только благодаря пресловутому черному посланцу.
Через четыре года есенинская тема, можно сказать, сошла на нет. Но что-то заставило суетиться и Эрлиха, принявшегося за мемуары о Есенине. Дело в том, что книжка понадобилась автору в качестве оправдания. Обратим внимание, в конце 1929 года Эрлих собирался встретить Новый год с родителями в Ульяновске и писал матери: «В феврале выходит отдельной книжкой "Софья Перовская", в апреле — книга о Есенине»; в том же письме (без даты): «…сдам книгу о Есенине и буду ждать корректуры».
Все эти выкладки убеждают: Эрлиха подхлестнул к мемуарам расстрел троцкиста Якова Блюмкина (3 ноября 1929 года). Видно, он лихорадочно создавал «Право на песнь», стремясь в брошюрке отмыться от есенинской крови.
Воспоминания пропитаны ядом плохо скрытой ненависти автора к Есенину и заметным пиететом к Троцкому (в заголовке книги использовано его выражение из статьи в «Правде»). В то время как последний подвергался в СССР анафеме, Эрлих — и тут оставался подлецом! — сделал его любимцем поэта, то есть превратил Есенина… в троцкиста.
Эрлих выполнял в «Праве на песнь» две сверхзадачи — отвести от себя и от Троцкого любые возможные подозрения.
Эрлих приписал Есенину чуть ли не любовь ко Льву Давидовичу, что легко опровергается. Вот, например, публикация из берлинской эмигрантской газеты «Руль» (1923 года, 21 февраля) об известном конфликте поэта в США, в доме переводчика Мани-Лейба (М. Л. Брагинского). После чтения острых для публики мест из «Страны негодяев» гостя связали и бросились избивать. Он отчаянно сопротивлялся, писала газета, и «…стал… проклинать Троцкого». Эту сцену видел бывший эсер и знакомый Есенина по сотрудничеству в петроградских газетах «Дело народа» и «Знамя труда» Вениамин Левин, человек большого такта, готовый тогда, по его словам, «с документом в руках» опровергнуть «этот просто невежественный выпад» против поэта. Троцкий, конечно, скоро узнал о случившемся, а в декабре 1925 года наверняка вспомнил об этом эпизоде.
Лгал Эрлих. Есенин никогда не вымаливал у своего губителя, чтобы его напечатали или чтобы вышла новая книжка. Это бесило Троцкого, и, когда ему доложили о новом скандале Есенина с Левитом и Рога осенью 1925 года, в его иезуитской голове, очевидно, созрел сатанинский план уничтожения непокорного поэта.
Троцкого явно могли раздражать и некоторые произведения Есенина, в которых автор в эзоповской манере позволял себе личные выпады против него.
Так, «трибун революции» мог узнать себя в поэме «Страна негодяев» в образе комиссара Чекистова, «гражданина из Веймара», приехавшего в Россию «укрощать дураков и зверей». Он презрительно говорит красноармейцу Замарашкину, в лице которого представлен политически наивный крестьянский люд:
…Я ругаюсь и буду упорно
Проклинать вас хоть тысячи лет,
Потому что…
Потому что хочу в уборную,
А уборных в России нет.
Странный и смешной вы народ!
Жили весь век свой нищими
И строили храмы Божии…
Да я б их давным-давно
Перестроил в места отхожие…
Вряд ли стоит касаться опосредованной или иной связи с Троцким разных мелких сошек, привлеченных к англетеровской истории…
Я закончил чтение писем, документов и, отложив их в сторону, ощутил некое удовлетворение. Это был существенный прорыв в теме о Есенине!..
Что же касается великого поэта, то о нем прежде я не знал фактически ничего. Разве только то, что тот писал стихи, слова которых славно ложились на музыку — «Отговорила роща золотая…», «Клен ты мой опавший…».
Во мне закипала злость. Я говорил себе: «Хватит с меня эзотерических тайн и всякой чертовщины! Слишком сильно разыгралось мое воображение, слишком далеко я зашел: слышу чьи-то разговоры по ночам, разбиваю вдребезги ни в чем не повинные стекла, зеркала. А все из-за того, что один экс-следователь с Петровки, 38, вручил мне пакет с собственной рукописью и заявил, что на меня ложится серьезная ответственность перед потомками.
Я встал из-за стола. Захотелось размять ноги, потянуться.
Занималось утро, в комнату уже просачивался солнечный свет. Меня потянуло прочь из дома: на улицу, на работу — все равно куда, только бы подальше от всей этой чертовщины.
Однако идти было некуда. Да и рукопись завораживала, притягивала как магнит. Насколько то, что излагал Хлысталов, соответствует действительности? И можно ли быть уверенным в подлинности этих документов, писем? Что, если это не что иное, как мистификация?..
Я поймал себя на том, что во мне пробуждалось ужасное чувство гордыни. И я вдруг осознал, что мне выпал отличный шанс прославиться благодаря этим письмам, документам, дневниковым записям. Из такого сорта материала, несомненно, можно кое-что выжать. Это не газетная статья о том, «чем пахнет стресс», или о том, что «Любовь приходит к нам через… нос». Тут разговор шел о ином, о гораздо серьезном и не смешном.
Кое-что мне начало открываться лишь теперь, и, прочитав рукопись, полученную от Эдуарда Хлысталова, я лишний раз убедился в этом.
Так, например, я намеревался с помощью печатного слова поведать людям правду, а вместо этого выстроил из слов глухую стену между своим пассивным самосознанием и способностью принимать решения и действовать. Неожиданно (и только сейчас!) я понял, что десять лет отсиживался за воздвигнутой мной стеной, прятался за словами. И еще я увидел, как далеко ушел от себя прежнего — оптимиста, мечтателя, тупоголового романтика, исповедующего независимость.
В какие дальние дали пробивался я, не знаю. Зато был стопроцентно уверен: я неукротимо шел только вперед! И вот неожиданная удача: мне повстречались такие же, как я, неуспокоившиеся люди — носители сенсационных документов, информации и артефактов.
И я пришел к логическому и очевидному выводу: надо докопаться до сути тайны, тайны жизни и смерти Есенина. Спасибо Эдуарду Хлысталову его беседам со мной и его материалам — все это помогло мне разрушить стену, которую я виртуально выстроил, отгородившись от жестокой и страшной правды жизни.
Во мне пробудилось давно забытое и кажущееся эфемерным ощущение победы: я обрел в жизни цель…
Я тут же сел за стол и написал Эдуарду Хлысталову письмо, в котором сообщал, что прочел его записи о расследовании и теперь хотел бы поработать с документами, книгами и необходимой литературой. Подчеркнув, что прочитанное произвело на меня глубокое впечатление, поинтересовался у Хлысталова о возможности встретиться с ним немедленно, как только позволит время.
Затем выдвинул ящик стола, выгреб ворох почтовых открыток, выбрал одну — с репродукцией картины «Возвращение блудного сына».
Сюжет и тональность полотна художника мне показались наиболее подходящими. Я бросил последний взгляд на открытку, вложил ее в конверт и усмехнулся, вспомнив о своих планах с головой погрузиться на целых два-три месяца в море книг, рукописей и ксерокопий.
Я тут же отправился до ближайшего почтового ящика.
Через пару дней, вернувшись домой, я включил автоответчик телефона и, к своему удивлению, услышал голос Эдуарда Хлысталова.
Все ли со мной в порядке? Я выдернул штепсель из розетки и закрыл глаза. Веки горели — слишком долго я обходился без сна.
Я подошел к письменному столу, глубоко задумался…
В моей голове уже начала плестись паутина изощреннейшей лжи, правдоподобнейшего обмана. Мне требовалось время, чтобы взять быка за рога, то есть выйти напрямую на зашифрованную тайну жизни и смерти писателя Есенина.
Оставалось выяснить, какое продолжение возымеют события, описанные в старой переписке, как проявят себя в нынешних условиях все эти документы, факты, навязчивые видения, угрозы, тайные и неведомые силы.
Нужно было одним махом прекратить этот бег от самого себя.
Не знал я только одного: до какой степени все это запутано и, по всей видимости, сплетено в один клубок…
Сатанинская режиссура расправы над поэтом
Занимаясь расследованием, Э. Хлысталов встретился (в 1990 году) в Петербурге с вдовой коменданта «Англетера» Антониной Львовной Назаровой (1903–1995).
70 лет не рассказывала она о декабрьском происшествии 1925 года. Ее заставляли молчать годы страха, незавидная судьба ее мужа, Василия Михайловича, чекиста, управляющего «Англетером» («Интернационалом»). Познавший вскоре после «Дела Есенина» «Кресты» и Соловки («Не болтай лишнего!»), вернувшийся оттуда духовно сломленным и физически разбитым, В. М. Назаров, кажется, навсегда научил «не распространяться» свою спутницу жизни.
Столетний юбилей С. А. Есенина и новые общественные веяния дали старушке А. Л. Назаровой нравственные силы сказать известную ей правду. Если бы она не заговорила, «тайна "Англетера"» оставалась бы во многом нераскрытой. Это она помогла включить в ряд преступников управляющего домом 8/23 по проспекту Майорова (соседним с «Англетером», соединенным с ним подземным переходом) Ипполита Павловича Цкирия, сотрудника ГПУ, знавшего истинные обстоятельства гибели поэта.
В беседе с полковником МВД Э. Хлысталовым Антонина Львовна назвала еще одну фамилию — Петров. (О нем мы рассказали в главе «Мнимые очевидцы».)
Внезапно вызванный поздно вечером 27 декабря в «Англетер» Василий Михайлович Назаров вернулся домой днем следующего дня.
Он рассказал жене о случившейся в его «хозяйстве» беде, а вернее, о поэте, которого он видел вечером в гостинице, в номере у «члена партии товарища Петрова». Конечно, хорошо знавший чекистскую дисциплину муж лукавил — да и зачем было беспокоить молоденькую женщину совсем не нужными ей подробностями (в тот же день она в первый и в последний раз ходила в «Англетер» и видела покойного поэта). Муж-конспиратор также присочинил, что накануне своего скорбного часа Есенин будто бы выглядел хмельным, а «член партии» его радушно угощал пивом. Вот и все, что удалось узнать.
— Но почему ваш муж заходил именно к нему, а не к кому-либо другому? — цеплялся Хлысталов, как за соломинку, за последнюю возможность получить хоть какую-нибудь «ниточку».
Подумав, она ответила:
— Наверное, для Василия Михайловича Петров являлся авторитетным партийным товарищем.
Есениновед и писатель В. Кузнецов поведал об увлекательном поиске, который он провел, разыскивая важную фигуру с этой простой фамилией.
Подпись Петрова весьма характерная, «писарская», с «кудрявыми» завитушками. Эта особенность помогла выявить его среди многих других Петровых.
Гублит в то время фактически находился в системе ГПУ. Об этом свидетельствует обнаруженная в архиве запись на листке календаря: «По распоряжению заместителя заведующего т. Харченко привлечь 3-ю государственную типографию к ответственности. Политинструктор ГПУ Петров. 7/П 1923 г.».
Отыскались архивные обрывки деятельности Петрова в качестве режиссера Севзапкино. Его экранный псевдоним — Бытов. Значительных следов кинопродукции Петрова-Бытова мы не обнаружили. Понятно — его тайная служба отнимала слишком много времени.
В 1925–1926 годах в ленинградском кинематографе работали Григорий Козинцев, Юрий Тынянов и другие известные мастера — в их переписке фигурировал и «наш» чекист-режиссер. В феврале 1926 года начальство кинофабрики предлагало «сократить немедленно, без ущерба для дела» 25 человек, среди них восьмым по списку значился Петров-Бытов. Видно, проку от него было мало, а нахлебничал он значительно, получая оклад по самому высшему, 17-му, разряду.
Приступаем теперь, пожалуй, к самому сложному вопросу — доказательству, что Петров-Бытов именно тот самый «член партии», с которым в день гибели Есенина «советовался» в «Англетере» его комендант Василий Назаров.
Проще всего заглянуть в чекистское досье Петрова — оно раскроет тайны, но, увы, простым смертным сие недоступно: советской власти давно уже нет, но память о ее гостайнах бдительно бережется. В бумагах обязательно должно быть написано — никакой он не Петров, а… Макаревич (впервые это установили авторы именного указателя к «Дневнику» (1991) Корнея Чуковского). Интересный фокус!
Он заставил нас обратиться к истории революционного движения в городе Черикове и в Горецком уезде Могилевской губернии. Оказывается, сын судебного чиновника Александр Михайлович Макаревич (П. П. Петров) рано ступил на стезю борьбы с царизмом, состоял в разного рода комитетах и советах. Особо не выпячивал свою персону, предпочитая оставаться в тени. Заметили, пригласили в Петроград следить за направлением умов. Но авантюрный подпольщик Макаревич-Петров скоро перешел в штатные сотрудники. Служил, надо отдать должное, профессионально, мастерски, нигде не светился и не оставлял лишних следов.
В упомянутом 3-м чекистском полку комсомолию возглавлял, как уже говорилось, Павел Николаевич Медведев, для профанов — критик и литературовед, для посвященных — сотрудник ГПУ, надзиравший за творческой интеллигенцией. Нелишне заметить: партячейка 3-го полка располагалась по соседству с «Англетером», в доме № 16 по проспекту Майорова (бывший Вознесенский), где витийствовал литератор-осведомитель. Его домашний адрес: проспект Майорова, 26. Он же мог встречаться с Петровым в доме 7/15 по Комиссаровской, где преподавал в школе ГПУ: она размещалась в седьмой квартире, а «киношник» — в восьмой (во второй находился чекистский Политконтроль).
Небезынтересны и другие соквартиранты Петрова. Например, Варвара Алексеевна Ушакова (№ 4), как мы полагаем, сестра псевдожурналиста и лжемемуариста А. А. Ушакова, написавшего две статьи о том, как он общался в «Англетере» с Есениным перед его кончиной.
Формальная работа Петрова в Севзапкино дает возможность установить его предполагаемые связи с другими деятелями экрана.
В этом отношении важна фигура драматурга Сергея Гарина-Гарфильда, другом семьи которого был журналист Г. Ф. Устинов.
Вспомним и лжевоспоминания, сочиненные вдовой Гарина-Гарфильда, Ниной Михайловной, лжевоспоминания (опубликованы в 1935 году) об обстоятельствах гибели Есенина дают основания думать, — мемуаристка пыталась отвести подозрения в причастности мужа и Г. Устинова к тайным манипуляциям в гостинице «Англетер».
Мы уже говорили, что грязную для памяти поэта статью в «Красной газете», скорее всего, готовила Анна Рубинштейн, хотя стоит подпись Г. Устинова. Еще один небольшой аргумент в пользу справедливости наших слов: вряд ли бывший матрос-босяк Г. Устинов так бесцеремонно-развязно называл бы Есенина законченным пьяницей, как это прозвучало в статье, — ведь сам он, по выражению Н. М. Гариной, был «…настоящим, неизлечимым алкоголиком и изломанным, искалеченным человеком».
Требуется дальнейшая «разработка» контактов Петрова, а это, думается, поможет выйти на след непосредственного убийцы Есенина. К примеру, возможны линии пересечений по службе чекиста-режиссера с сотрудником ГПУ Вольфом Эрлихом, автором ряда киносценариев. Когда ФСБ откроет хранящееся за семью печатями досье Петрова-Макаревича-Бытова, мы узнаем о нем много нового, — правда, вряд ли в потайной папке найдется листок хотя бы с одной строчкой о Есенине. Уверены: поэта арестовывали, пытали, убивали и создавали мифы о самоповешении по негласному заказу-приказу. Если бы следствие носило официальный характер, о нем знали бы многие гэпэушники, да и спрятать или уничтожить абсолютно все бумажки было бы трудно.
Финал судьбы лже-Петрова печальный. Из справки архива ФСБ: «Арестован 2 сентября 1952 года. Обвинялся в преступлении, предусмотренном ст. 58–10 ч. 1 УК РСФСР, то есть в том, что занимался изготовлением и распространением антисоветских документов, в которых возводил клевету на учение марксизма и на одного из руководителей ВКП(б) и Советского правительства».
Известно и сочинение «антисоветчика». Мы взяли расхожее определение в кавычки, потому что таковым он не был, тридцать лет через глазок кинокамеры, а еще больше, так сказать, через замочную скважину подглядывая за чужими жизнями. Бредовые мудрствования свидетельствуют о психическом заболевании многолетнего «бойца невидимого фронта». Неудивительно, ведь на его совести много загубленных невинных людей, впрочем, достаточно и одного святотатственного кровавого спектакля в «Англетере», чтобы в конце концов сойти с ума.
Уничтожение следов
Большинство влиятельных группировок также выступают за федеративное устройство мира. Создание единого центра управления миром является этапным моментом на пути достижения цели теми силами, которые однажды уже правили миром и намереваются прийти к власти вновь. Среди людей у них есть и другие союзники — те, что обладают гигантскими природными и человеческими ресурсами. Они заняты строго секретной политической и научно-исследовательской деятельностью и работают на стыке оккультных наук и электроники, что позволяет постоянно совершенствовать этот контроль.
За последние годы вышло немало книг о Льве Троцком — этом «демоне революции» (И. Дойчер, Н. Васецкий, Д. Волкогонов и др.). Почти все они под флером академической объективности создают образ главного революционера или революционера № 1, комментируя его глобалистские взгляды на мировую революцию или идею-фикс «перманентной революции».
Логично, что Есенина-человека Троцкий не любил, но Есенина-поэта вынужден был терпеть, так как самим фактом своего существования его нежнейшая лирика служила укором железобетонным словесным построениям Александровского, Алтаузена, Кириллова — несть им числа.
От стихов Есенина, пишет Троцкий в своей речи на гибель поэта «Памяти Сергея Есенина», «попахивает Средневековьем», как и от всех произведений «мужиковствующих». Отстаивая интернациональный алгоритм социалистической доктрины, он выхолащивал национальную образную специфику художественного слова.
Лев Давидович, городской эстет, гражданин мира, был начисто лишен способности проникнуть в крестьянскую стихию России, а уж тем паче — в творчество национального русского поэта Есенина, в чуждый ему нравственно-этический деревенский мир. Но он не мог не считаться с международным признанием дара русского поэта, с его громадной популярностью в народе.
Проплутав в молодости, как и многие другие наши соотечественники, в революционном экстазе «ветра перемен», Есенин вернулся к вечным ценностям бытия. Его длительный вояж с женой, Айседорой Дункан, в Европу, а затем в США сформировал у него глобальное воззрение на окружающий мир, открыл глаза на духовно больную западную цивилизацию и заряженную социалистической революцией любимую Россию.
Троцкий, анализируя эволюцию нового Есенина, писал уверенно: «Воротится он не тем, что уехал».
По всей видимости, у Льва Троцкого было немало причин «проучить» поэта. Во-первых, после заграничного путешествия поэт на всех углах «кроет» советскую власть (об этом говорил в Италии Андрей Соболь).
Во-вторых, порядком надоел своим нескрываемым российским патриотизмом. Троцкий давно предал это чувство проклятию. Есенинская Русь противоречила любимому детищу Троцкого — мировой революции. И хотя поэт распевал с Дункан в Европе «Интернационал», доверять ему нельзя, его сольные концерты — лишь бравада и фронда. Чтобы иметь «право на песнь», его, это право, нужно заслужить верностью РКП(б).
Критик Ин. Оксенов 20 июля 1924 года записал в «Дневнике»: «…когда Троцкий сказал Есенину: "Жалкий вы человек, националист", Есенин якобы ответил ему: "И вы такой же"».
Поэт уже давно стал внутренним эмигрантом, да и не скрывал этого:
…Отдам всю душу Октябрю и Маю,
Но только лиры милой не отдам.
Великие княжны (слева направо): Мария, Татьяна, Анастасия, Ольга
Если партия потребует, дорогой товарищ, не только лиру, но и голову отдашь — не таких обламывали! В кремлевских кругах хорошо помнили, как кудрявенький деревенский мальчишка читал стишки вдовствующей императрице и великим княжнам. Поэт Есенин, а тогда военнослужащий, дарил царствующим особам свои проникновенные стихи, а они в благодарность — иконки, памятные перстни и иные презенты.
Опекуна поэта Есенина, царского мажордома полковника Ломана, в 1918 году расстреляли, а его подопечного отпустили на все четыре стороны. И, видимо, напрасно. Есенин тогда не случайно водил дружбу с Каннегисером, убийцей петроградского комиссара Урицкого. Каннегисера казнили, а его приятеля опять пожалели.
По всем статьям Есенин, как полагал Троцкий, был социально опасным элементом, с которым нужно было работать и держать его под постоянным наблюдением как сотрудников ПТУ, так и секретных агентов, подвизавшихся в литературных, театральных и других сферах искусства.
Был арестован есенинский закадычный дружок Ганин, тоже стихотворец.
Наивный поэт Ганин клюнул на наживку ГПУ — «князя» Вяземского, подговорившего его написать статью о своих взглядах и опубликовать ее в Париже. Деревенский простофиля поверил, написал. Тут-то и взяли новоявленного публициста. Ганин не выдержал сурового прессинга спецслужб и сошел с ума на допросах. К сожалению, такого вольнодумца, написавшего целый «роман» компромата, живым оставлять было нельзя. Ганина расстреляли в марте 1925 года.
А Есенин тогда почувствовал неладное, сбежал; вероятно, вспомнил, как Ганин однажды в кабаке предлагал ему в шутливой форме пост министра просвещения в новом «антисоветском» правительстве. Хороши шуточки! Партия и так с корнем выдирала инакомыслие, а тут — сплошная контрреволюция!
В ноябре 1923 года кучку «мужиковствующих» рифмоплетов — опять во главе с Есениным — прорабатывали на общественном товарищеском суде (председатель — Сосновский) в Союзе писателей. Скандалисты сумели тогда выкрутиться, и не в первый раз. Но, видно, приводы на Лубянку Есенину не пошли впрок.
Троцкому было многое известно о есенинских антисоветских проделках. Он, наивный деревенщина, и не подозревает, что «глаза» и «уши» партии имеются везде, даже в постели. Его подруга, Галина Бениславская, по своей женской болтливости кое-что рассказала сыну Троцкого об откровениях Есенина. Яков Блюмкин неоднократно информировал Льва Давидовича об опасных выступлениях Есенина. Взять хотя бы скандальный инцидент в Баку, когда Блюмкин чуть было не застрелил поэта, когда тот сказал лишнее. Есенин тогда сбежал в Тифлис.
Так мог рассуждать Троцкий и был по-своему прав. Есенина не устраивала та поэзия, которая нужна была «Красному Октябрю», а его творчество не удовлетворяло власти предержащие. Кстати, это провозгласил сам «серый кардинал революции», когда в статье, напечатанной в «Правде» 19 января 1926 года, утверждал: «Поэт погиб потому, что был несроден революции».
Рязанский скандалист позволял себе и личные резкие выпады против членов Политбюро ЦК РКП(б), характеризовал Гражданскую войну как «дикость, подлую и злую», сгубившую тысячи прекраснейших талантов:
…В них Пушкин,
Лермонтов,
Кольцов,
И наш Некрасов в них.
В них я.
В них даже Троцкий,
Ленин и Бухарин.
Не потому ль моею грустью
Веет стих,
Глядя на их
Невымытые хари…
Имеющая богатое смысловое значение рифма «Бухарин» — «хари» не оставляет сомнений в отношении автора к «вождям».
Да, Сергей Есенин вернулся в 1923 году в Россию не тем, каким уехал из нее с Айседорой Дункан.
Но «хари» все помнили. Литературовед В. А. Вдовин подметил, что дерзкие строчки Есенина в «Руси бесприютной» могли послужить Николаю Бухарину личным мотивом для недовольства его поэзией в известной статье «Злые заметки» («Правда». 1927 год, 12 января). Коля Балаболкин (так именовал Бухарина Троцкий) добивал погибшего поэта испытанным оружием идеолога: «Идейно Есенин представляет самые отрицательные черты русской деревни и так называемого "национального характера"».
Троцкий, в отличие от Бухарина и своего друга Сосновского, питавшего к Есенину зоологическую ненависть, — более страшная и хитрая бестия (недаром Ленин, сам политик коварный, называл Троцкого «Иудушкой», говорил о его «иезуитстве» и «утонченном вероломстве»). Внешне Троцкий выступал чуть ли не радетелем Есенина. После возвращения поэта из-за границы даже хотел его «приручить», предлагая ему возглавить новый литературный журнал. Тогда они не смогли договориться. Поэт тоже был не лыком шит, иногда публично говорил о своей лояльности к всесильному «вождю революции». На самом деле все было намного острее и сложнее.
Исследователи убедительно доказали, что прототипом интербродяги Чекистова в есенинской поэме «Страна негодяев» (убийственный заголовок!) послужил Троцкий, как и литературный персонаж, одно время живший в городе Веймаре.
Не исключено, что до Троцкого могла дойти фраза Есенина, сказанная в Берлине писателю-эмигранту Роману Гулю: «Не поеду в Россию, пока ею правит Троцкий-Бронштейн. <…> Он не должен править».
Поводом для арестов поэта не раз служили доносы псевдотоварищей:
1920-й, сентябрь, — А. Рекстень, Шейкман;
1923-й, сентябрь, — М. Роткин (Родкин);
1924-й, январь, — В. Эрлих;
1924-й, февраль, — С. Майзель, М. Крымский;
1924-й, март, — братья Нейман.
И так далее.
Поэт осуждал культ генералов от искусства, порождавший идеологический таран, примитивизм и самодеятельность. «Уже давно стало непреложным фактом, — писал он, — как бы ни хвалил и ни рекомендовал Троцкий разных Безыменских, что пролетарскому искусству грош цена…» («Россияне», 1923).
Так и случилось.
Есенин органически не умел лгать, не скрываясь, прямо говорил: «… мы в русской литературе не хозяева…» (из письменного показания поэта в милицию от 21 ноября 1923 г.). И опять оставался прав — отрицать им сказанное могли только невежды и фарисеи. В этом отношении у поэта есть авторитетнейшие предшественники, отмечавшие создавшуюся нездоровую и одностороннюю раскладку сил в русской литературе. Даже Максим Горький, «буревестник», «основоположник», «великий пролетарский писатель», в своей брошюре «О русском крестьянстве» (Берлин, 1922 год) с грустью говорил: «…все мы, писатели русские, работаем не у себя, а в чужих людях, послушники чужих монастырей…».
Так что Есенин не хотел быть пасынком на своей родной земле, с болью осознавал себя «чужестранцем». Его подруга Галина Бениславская записала сказанную им фразу: «Поймите, в моем доме не я хозяин, в мой дом я должен стучаться, а мне не открывают».
Как непохожи эти выстраданные слова на убеждение Вольфа Эрлиха: «Мой дом — весь мир, // Отец мой — Ленин…» (из сборника «Необычайные свидания друзей». Л., 1937). Несомненно, глобалист, гражданин мира Эрлих был Троцкому ближе, чем земной Есенин.
Все вышесказанное приближает нас к выводу: стремление Луначарского предотвратить судебный процесс над поэтом перечеркнул Троцкий.
«Допустим, гипотеза верна, — возразят наши оппоненты, — но при чем тут убийство? Ведь нет никаких доказательств причастности Троцкого к трагедии в "Англетере"». И будут не одиноки. Огорчим возражателей — доказательства есть, мы их специально приберегли, чтобы комплексно, разом выставить улики против главного вдохновителя бандитской расправы над поэтом. Но возбудить уголовное дело — в самый раз!
Теперь обратим внимание: 19 января 1926 года в своей статье о Есенине Троцкий пишет: «Больше не могу, — сказал 27 декабря побежденный жизнью поэт, — сказал без вызова и упрека…». И далее: «Только теперь, после 27 декабря, можем мы все, мало знавшие или совсем не знавшие поэта, до конца оценить…» — «…каждая почти строка написана кровью пораненных жил», «сорвалось в обрыв незащищенное человеческое дитя!».
Никогда автор этих крокодиловых слез не писал прежде о Есенине в таком возвышенно-сентиментальном стиле.
Однако вернемся, по крайней мере, к ошибочной дате Троцкого — «27 декабря», как он фиксирует время смерти «такого прекрасного поэта». Что за абсурд? Его верный холуй, журналист Георгий Устинов, якобы трогательно опекавший Есенина в «Англетере», пишет (существуют газетные и иные варианты редакций его лжевоспоминаний): «Умер он в пять часов утра 28 декабря 1925 года».
Троцкий не ошибся по сути. Повторимся: именно 27 декабря, поздним вечером, в воскресенье, коменданта «Англетера» В. М. Назарова, по воспоминаниям его вдовы, срочно вызвали на службу, где он находился вплоть до следующего дня.
Весьма возможно, прочитав в «Правде» статью Троцкого о Есенине, облегченно вздохнул участковый надзиратель 2-го отделения ЛЕМ Н. М. Горбов. Он, как ниже будет засвидетельствовано, поклонялся Троцкому и находился в зависимости от его ленинградских единомышленников. На следующий же день после появления фарисейского монолога Троцкого в «Правде», 20 января 1926 года, заведующий столом дознания И. В. Вергей (2-е отделение милиции) закрыл так и не начавшееся следственное «Дело Есенина».
Возник следующий документ, точнее, резолютивная часть заключения (впервые опубликовано Э. Хлысталовым):
«…На основании изложенного, не усматривая в причинах смерти гр. Есенина состава преступления, полагал бы:
Материал дознания в порядке п. 5 ст. 4 УПК направить народному следователю 2-го отделения гор. Ленинграда — на прекращение за отсутствием состава преступления.
Завстолом дознания Вергей [подпись-автограф]
Согласен: нач. 2-го отд. ЛГМ [Хохлов]».
Как известно, творчество С. А. Есенина пришлось на трагический период в истории России: империалистическая война, затем Февральская революция и Октябрьский переворот, неслыханная по жестокости Гражданская война и страшный голод, красный террор и полная хозяйственная разруха, разграбление музеев, частных коллекций, церквей, библиотек, архивов и вывоз за границу национальных ценностей.
До поэзии ли было несчастному, истерзанному народу? Это с одной стороны, а с другой — чтобы напечатать стихи, нужно было получить две визы — в Госиздате и в военной цензуре, а точнее — в ГПУ на Лубянке. Угоднических стихов в честь пролетарских вождей Есенин не писал, поэтому его и не печатали. А жить на что-то было нужно. Есенину приходилось идти на самые разные ухищрения, чтобы выпустить книжку стихов. К примеру, по просьбе Есенина рабочие типографии ставили другой город издания.
Это не позволяло властям проверить, где книга напечатана, и «принять меры» к тем издателям, что избегают цензуры.
Поэт не из кремлевских кабинетов видел результаты Октябрьского переворота.
Обладая обостренным чувством справедливости, разве мог он внутренне соглашаться с уничтожением русской интеллигенции, в том числе его близких друзей — литераторов, художников, музыкантов, артистов?
Неужели он был настолько наивен, чтобы поверить в необходимость ежедневных расстрелов людей в большем количестве, чем за все годы царствования Николая II? Неужели одобрял зверскую расправу над всеми членами царской фамилии и ни в чем не повинными юными дочерями царя, с которыми имел трогательную дружбу в 1916 году? Нет, не настолько он был прост, чтобы не разобраться, куда ведут народ люди, прожившие на чужие деньги за границей больше десяти лет и не знающие чаяний простых людей. Иногда поэт срывался:
…Вот так страна!
Какого ж я рожна
Орал в стихах, что я с народом дружен?
Моя поэзия здесь больше не нужна,
Да и, пожалуй, сам я тоже здесь не нужен…
Современник С. А. Есенина, В. Шершеневич, вспоминал об этом периоде: «Когда нам пути отрезали, Есенин говорит: "Если Госиздат не дает нам печататься, давайте на стенах писать"».
Об эпизоде, когда Есенин с группой приятелей-поэтов, вооружившись краской и кистями, ночью на стенах домов «давал» названия улицам в честь себя и своих друзей, публицистами рассказывается как об очередной его хулиганской выходке.
Но, скорее всего, это протест против цензуры и действий властей по переименованию исторических названий улиц и площадей Москвы. (Только за 1921–1922 годы в столице было переименовано около пятисот улиц и площадей.)
Это было жуткое для творческих людей время. Не сделав карьеру в партии, армии или в ГПУ, не сумев организовать собственное прибыльное дело, множество проходимцев и рвачей кинулись искать удачу в литературе и искусстве. Не имея элементарного таланта, плохо владея русским языком, они свою творческую беспомощность в искусстве прикрывали новыми авангардистскими формами.
Именно эти люди, прикатившие после Февральской революции из-за границы, захватили все творческие союзы, редакции газет и журналов, издательства. В часы бессильной злобы, не зная, чем помочь себе и своему народу, Есенин писал:
Защити меня, влага нежная,
Май мой синий, июнь голубой,
Одолели нас люди заезжие,
А своих не пускают домой.
Знаю, если не в далях чугунных,
Кров чужой и сума на плечах,
Только жаль тех дурашливых, юных,
Что сгубили себя сгоряча.
Жаль, что кто-то нас смог рассеять,
И ничья непонятна вина.
Ты Расея, моя Расея,
Азиатская сторона.
Станислав Куняев убедительно доказал, что прототипом Чекистова был Троцкий, одно время живший в эмиграции в городе Веймаре. Хорошо известны его многочисленные тирады об «отсталости» русского народа.
Ныне известно и секретное письмо Ленина от 19 марта 1922 года, в котором он предлагает членам Политбюро программу физического уничтожения православного духовенства и изъятия церковных ценностей. Руководителем чудовищного плана официально должен был выступить М. И. Калинин, но фактическим исполнителем намечался Троцкий, о чем Ильич строго предписывал помалкивать.
В «Стране негодяев» «гражданин из Веймара» разглагольствует:
А народ ваш сидит, бездельник,
И не хочет себе ж помочь.
Нет бездарней и лицемерней,
Чем ваш русский равнинный мужик!
Коль живет он в Рязанской губернии,
Так о Тульской не хочет тужить.
То ли дело Европа!
Там тебе не вот эти хаты,
Которым, как глупым курам,
Головы нужно давно под топор…
Давно пора оставить разговоры о большевистских иллюзиях поэта в зрелый период. Да, по инерции он иногда еще продолжал говорить и писать об «Октябре и Мае», но в душе отринул комиссародержавие.
Приводим малоизвестные строки из его письма к отцу 20 августа 1925 года, в котором он, обещая помочь двоюродному брату Илье поступить в какое-либо учебное заведение, говорит: «Только не на рабфак. Там коммунисты и комсомол».
Разумеется, подобные письма с крамольными строками до читателя не доходили. И сегодня далеко не все почитатели Есенина знакомы с его письмом (7 февраля 1925 года) А. Кусикову в Париж. Между тем это послание — одно из центральных и принципиальных для характеристики его мировоззрения того времени. Он резко отказывается от своих заблуждений и социального романтизма по отношению к Февралю и Октябрю 1917 года и, в частности, пишет: «…как вспомню про Россию и вспомню, что там ждет меня, так и возвращаться не хочется. Если бы я был один, если бы не было сестер, то плюнул бы на все и уехал бы в Африку или еще куда-нибудь. Тошно мне, законному сыну российскому, в своем государстве пасынком быть. <…> Не могу, ей-богу, не могу! Хоть караул кричи или бери нож да становись на большую дорогу».
Можно представить, сколько боли в сердце накопилось у него к декабрю 1925 года. Он действительно мог тогда устремиться не только в Англию или в Африку, но и на край света.
Как принято говорить сегодня, отечественные СМИ в том далеком 1925-м постарались на полную катушку. Ленинградские и московские газеты словно соревновались друг с другом, только бы очернить имя и творчество погибшего русского поэта. Появились гневные предложения отдельных политиков и общественных деятелей — вычеркнуть имя великого национального поэта из русской литературы, запретить печатать и даже читать его стихи. Одни только названия его произведений — «Страна негодяев», «Москва кабацкая», «Исповедь хулигана» — чего стоили! Кажется, в те бурные времена никто не обратил внимания на гневные слова Бориса Лавренева в адрес тех, кто сотворил это гнусное преступление, когда трагически оборвалась жизнь великого русского поэта: «…И мой нравственный долг предписывает мне сказать раз в жизни обнаженную правду и назвать палачей и убийц — палачами и убийцами, черная кровь которых не смоет кровавого пятна на рубашке замученного поэта». Но поименно Б. Лавренев не решился назвать истинных палачей Есенина — можно было запросто потерять голову.
Ну а нам остается ответить на самый главный и трудный вопрос: кто именно мог убить поэта?
Читатель, конечно, уже догадался: речь идет о Якове Григорьевиче Блюмкине (1900–1929), известном чекисте-террористе, прославившемся убийством германского посла графа Мирбаха.
Представим авантюриста подробнее. В своей «Краткой автобиографии» (2 ноября 1929 года) Блюмкин рассказывает: «В 1908 г., восьми лет, я был отдан в бесплатное еврейское духовное начальное училище (1-ю Одесскую Талмуд-Тору). Училище я окончил в 1913 г. <…> 13 лет я был отдан в училище, в электротехническую мастерскую. <…> Подлинно каторжные горькие условия жизни ремесленного ученика у мелкого предпринимателя в эту эпоху настолько общеизвестны, что на них не стоит останавливаться. В связи с ними скажу лишь только то, что именно к этому периоду моей жизни относится появление во мне — полуюноше — классового чувства, впоследствии облекшегося в революционное мировоззрение».
Международный террорист, он всегда оправдывал свои многочисленные кровавые похождения необходимостью «пролетарской борьбы».
Блюмкин разжигал революционный пожар в Персии, создавал Иранскую компартию, служил советником по разведке и контрразведке в гоминьдановской армии, представлял ОГПУ в Монголии. Спецубийца часто использовался как знаток Востока, куда его направляли под видом торговца древними хасидскими рукописями и книгами. В апреле 1929 года с такой «просветительской» деятельностью он, резидент ОГПУ, посещал Константинополь, где тайно встретился со своим кумиром-изгнанником Троцким. Они толковали о создании нелегальной организации, оппозиционной Сталину, об участии в ней Блюмкина-чекиста.
Политика политикой, но к золотому тельцу авантюрист льнул не менее. Перед арестом его чемодан и портфель были набиты долларами и советскими дензнаками.
«Высылка Троцкого меня потрясла, — признавался в своих "показаниях" Блюмкин. — В продолжение двух дней я находился прямо-таки в болезненном состоянии». За тайную связь с «архитектором революции» и попытки распространения в СССР его секретных шифрованных инструкций троцкистского приспешника и арестовали. Перед тем, почуяв опасность, он лихорадочно заметался, строчил и рвал «объяснительные», говорил что-то несуразное, часто щелкал спусковым крючком револьвера, пугая близких и знакомых самоубийством. Выдавший его ОПТУ сотрудник журнала «Чудак» Борис Левин в своем доносе писал о нем как о душевнобольном.
Любовница Блюмкина, Лиза Горская, служившая, как и он, в иностранном отделе ОПТУ и лично «сдавшая» его на Лубянку, охарактеризовала его лаконично: «…трус и позер». Да, безжалостный расстрельщик многих невинных людей, он ужасно запаниковал перед своим смертным часом. О нравственном возмездии за пролитую чужую кровь он вряд ли когда-нибудь задумывался. Читать его «дело» нельзя без омерзения: чувствуется его животный страх перед своими вчерашними сослуживцами. Он судорожно, в надежде на сохранение жизни, цепляется за «идею», выдавая всех и вся, даже своего идола Троцкого.
Прервем лицезрение троцкиста-киллера и попытаемся, насколько сегодня возможно, с помощью собранных фактов доказать, что именно Блюмкин допрашивал, истязал и убил Есенина в пыточной дома № 8/23 по проспекту Майорова, а затем (не по его ли приказу?) тело перетащили по подвальному лабиринту в соседний «Англетер» и сымитировали самоубийство.
Заметьте, если наша версия верна, «дело английского шпиона» вел не какой-нибудь «обычный» чекист, а опытный «работник закордонной части ИНО» (иностранного отдела ОГПУ), как определял свою специализацию Блюмкин в «показаниях» Якову Агранову. Планируя англетеровское кощунство, Троцкий и Блюмкин вспомнят Анну Яковлевну Рубинштейн, и она, мы не сомневаемся, в том роковом для Есенина декабре обернется «тетей Лизой» и сыграет в «Красной газете» и в лживых мемуарах-сборниках об убитом поэте роль жены журналиста Г. Ф. Устинова.
Иной поворот «троцкистско-блюмкинского» сюжета.
В 1923 году Дзержинский пригласил Блюмкина служить в иностранном отделе ОГПУ. В 1925 году Яков Григорьевич представлял Лубянку на Кавказе. А туда обычно летом приезжал сотрудник тайного ведомства Вольф Эрлих (иногда в компании с Павлом Лукницким, Всеволодом Рождественским и другими вездесущими приятелями) — и по своей охоте, и как командир запаса войск пограничной и внутренней охраны ОГПУ. То есть Блюмкин был для Эрлиха высоким начальством, и они могли встречаться по службе. Много раньше, осенью 1917 года, одесский авантюрист пристроился членом Симбирского совета, ораторствовал в нем, и не исключено, что пятнадцатилетний школьник «Вова», рано вкусивший революционный плод, мог слышать имя Блюмкина и даже познакомиться с ним.
Новый зигзаг сюжета. 5 сентября 1924 года Есенин оказался в Баку, куда бежал после своего шумного разрыва с московскими имажинистами. В здешней гостинице «Новая Европа» он встретил давнего знакомца, чекиста Якова Блюмкина, «гангстера с идеологией», тогда представлявшего Лубянку в Закавказье и инспектировавшего войска пограничной и внутренней охраны ОГПУ. У наделенного огромной властью авантюриста, вероятно, были и тайные делишки, так как в ту пору в Баку плелись политические интриги с прицелом на «мировую революцию».
Поначалу застольные беседы двух знакомцев текли мирно, но однажды… Слово есенинскому приятелю, сотруднику тифлисской газеты «Заря Востока» Николаю Вержбицкому: «…вдруг инспектор начал бешено ревновать поэта к своей жене. Дошло до того, что он стал угрожать револьвером. Этот совершенно неуравновешенный человек легко мог выполнить свою угрозу. Так оно и произошло. Исаков (конспиративная фамилия Блюмкина — Исаков) не стрелял, но однажды поднял на Есенина оружие, что и послужило поводом для скорого отъезда поэта в Тифлис в начале сентября 1924 года.
Через несколько дней Есенин вернулся в Баку за своими товарищами, получив от них уведомление о том, что Исаков куда-то отбыл.
Вторично приехав в Тифлис и остановившись в гостинице "Ориант". Есенин снова неожиданно столкнулся в коридоре с Исаковым. Это сразу испортило ему настроение»[14].
«Сам Есенин молчал…» — пишет мемуарист. Весьма примечательная деталь, если знать, что после второй неприятной встречи с Блюмкиным поэт жил у Вержбицкого на квартире (ул. Коджерская, 15), о чем журналист упоминает в своей книге. Раз уж общительно-искренний Есенин помалкивал — значит, на то была веская причина. Скорее всего, конфликт вспыхнул вовсе не из-за «дамы сердца» Блюмкина (кстати, он был холост), а по мотивам куда более серьезным.
Некоторые мемуаристы (азербайджанец Гусейн Дадош и др.) рисуют напряженный бакинский эпизод несколько иначе: будто Есенин позволил отпустить в адрес блюмкинской пассии какую-то фривольность. Допускаем, в его лукавом пересказе сентябрьской стычки звучало нечто подобное. Он, не раз «стрелянный» на Лубянке «воробей», конечно же, не хотел рассказывать всей правды, так как она могла ему «выйти боком».
Между прочим, тот же Вержбицкий подчеркивал: «В быту Есенин никогда не смаковал эротики, не любил сальных анекдотов…». Эту черту его натуры отмечают и другие современники. Нет, видимо, дело было куда сложнее.
Год назад поэт вернулся из поездки за границу «…не тем, что уехал» (выражение Л. Троцкого). Он решительно отказался от Великого Октября («…от революции остались только хрен да трубка»), пересмотрел свое отношение к партийным вождям и прежним знакомым литераторам («Надоело мне это б… снисходительное отношение властей имущих, а еще тошней переносить подхалимство своей же братии к ним»), стал осторожнее в общении с «кожаными куртками» («…оставим этот разговор про Тетку» — так поэт вслед за Ивановым-Разумником называл ГПУ). (Все цитаты из письма Есенина от 7 февраля 1923 года к приятелю А. Кусикову.)
Чуть ли не смертельная распря с Блюмкиным-Исаковым не прошла для Есенина бесследно и ассоциативно переплавилась в стихотворение «На Кавказе», написанное вскоре после бакинского происшествия. Любуясь благодатным краем, он, очевидно, не случайно вспомнил о трагической судьбе Лермонтова («Он, как поэт и офицер, // Был пулей друга успокоен») и автора «Горя от ума» («И Грибоедов здесь зарыт, // Как наша дань персидской хмари…»), провидчески увидел в нацеленном на него револьвере предупреждение о своем «последнем звонке»:
А ныне я в твою безгладь
Пришел, не ведая причины:
Родной ли прах здесь обрыдать
Иль подсмотреть свой час кончины!
И далее невольные житейско-образные контаминации несомненны:
Они бежали от врагов
И от друзей сюда бежали,
Чтоб только слышать звон шагов
Да видеть с гор глухие дали.
И я от тех же зол и бед
Бежал, навек простясь с богемой,
Зато созрел во мне поэт
С большой эпическою темой.
Он не только воспел замечательно талантливый Кавказ, но и мистически предчувствовал «…свой час прощальный».
Расстрел Блюмкина, считаем мы, послужил предупредительным сигналом для лишенной каких-либо нравственных основ преступной компании «чистильщиков», вольно или невольно исполнявших приказ Троцкого относительно Есенина. Вольф Эрлих, как мы помним, вдруг принялся сочинять мемуары «Право на песнь», Георгий Горбачев поспешил передать листок со стихотворением «До свиданья, друг мой, до свиданья…» в Пушкинский Дом; бывшего коменданта «Англетера» Василия Назарова и бывшего участкового надзирателя 2-го отделения ЛГМ Николая Горбова посадили в тюрьму.
«Красногазетчица» Анна Рубинштейн неожиданно оставляет Дом профпросвещения и устремляется в аспирантуру Коммунистической академии. Бывший директор Лениздата Илья Ионов, в то время заведующий издательством «Земля и фабрика», тоже бежит со своего поста. Секретарь Ленсовета И. Л. Леонов, в прошлом второй дзержинец в Ленинграде, переходит (с 25 ноября 1929 года) на хозяйственную работу. Словом, причастные к сокрытию убийства Есенина проявили тогда удивительно своевременную и практическую прыть.
О крахе троцкистского бойца Блюмкина его ленинградские коллеги, в основном окололитературные агенты, могли своевременно узнать «из первых рук». В октябре — самом начале ноября 1929 года его допрашивал М. А. Трилиссер, начальник иностранного отдела ОГПУ. Кстати, М. А. Трилиссер, член всемогущей коллегии ОГПУ, явно сочувствовал «диссиденту» Блюмкину и голосовал за его помилование, но Сталин настоял на расстреле.
Не раз писали и говорили, что сразу же после гибели Есенина в «Англетере» видели Блюмкина. Недавно обнаружилась сравнительно новая и весьма существенная деталь. О ней подробнее.
Выяснилось: Блюмкин был не только специалистом по «мокрым делам», бичом врагов мировой революции, но и настоящим профессионалом по части подделки чужого почерка. В июле 1918 года, подготавливая покушение на германского посла Мирбаха, он искусно «изобразил» в фальшивом мандате ВЧК подпись Ксенофонтова, секретаря Дзержинского. Лиха беда начало. Позже самодеятельный графолог и не такую «липу» мастерил.
А. И. Солженицын, встречавшийся в лагере с зэком М. П. Якубовичем, в прошлом чекистом, передает в «Архипелаге ГУЛАГе» его воспоминания: «…в конце двадцатых годов под глубоким секретом рассказывал Якубовичу Блюмкин, что это он написал так называемое предсмертное письмо Савинкова, по заданию ГПУ. Оказывается, когда Савинков был в заключении, Блюмкин был постоянно допущенное к нему в камеру лицо — он "развлекал" его вечерами. <…> Это и помогло Блюмкину войти в манеру речи и мысли Савинкова, в круг его последних мыслей».
После суда Борис Савинков «послал» за границу революционерам-эмигрантам открытые письма, в которых призывал их прекратить безнадежную борьбу с большевизмом. Многие адресаты, и даже «охотник за шпионами» и разоблачитель Азефа Владимир Бурцев, поверили в это раскаяние. Они не подозревали, что фальшивки сочинил и лично написал Блюмкин. В мае 1925 года гэпэушники выбросили Савинкова из неогражденного окна камеры во внутренний двор Лубянской тюрьмы. Официально самоубийство объяснили пессимистическим настроением политического банкрота. Блюмкин даже подделал прощальное письмо контрреволюционера — да так ловко, что в него опять-таки поверили.
Отсюда, как видите, один шаг Блюмкина до опубликованного в «Красной газете» стихотворения «До свиданья, друг мой, до свиданья…», которое якобы написал Есенин, уйдя из жизни, как красиво выразится Троцкий, «…без крикливой обиды, без позы протеста, — не хлопнув дверью, а тихо призакрыв ее рукою, из которой сочилась кровь».
Если Блюмкину было по силам овладеть буквой и духом савинковских писем, очевидно, ему не составляло большого труда начертать восемь «есенинских» строк «До свиданья…». В раскрытии последней загадки «Англетера» должно помочь следственное дело Блюмкина октября — ноября 1929 года, хранящееся в бывшем Центральном архиве КГБ.
Журнал «Отечественная история» (1992. № 4) напечатал документальный очерк о чекисте-авантюристе, но нужной информации там не содержится.
Были бы особенно важны те показания Блюмкина, в которых он называет своих сообщников-троцкистов по Ленинграду. Если среди них фигурируют К. Е. Аршавский, С. А. Гарин-Гарфильд, Е. Е. Горбачев, Я. Р. Елькович, В. В. Князев, П. П. Петров, А. Я. Рубинштейн, В. И. Эрлих и другие наши «знакомые», то вероятность назвать Блюмкина убийцей Есенина возрастет.
Есенин, будто Иисус Христос, взошел на голгофу за любимую свою Россию. Но открыто убивать его временщики не посмели. Понадобилась грязная провокация. Так возникла фальсификация XX века. Наконец-то в основных своих чертах сделан решительный шаг к ее окончательному разоблачению. К нам возвращается чистым и гордым имя великого русского поэта Сергея Александровича Есенина.
«Дело Есенина»
Пустая забава,
Одни разговоры.
Ну что же,
Ну что же вы взяли взамен?
Пришли те же жулики,
Те же воры
И законом революции
Всех взяли в плен.
Я начал терять ощущение времени. На исходе третьей или четвертой недели моей «болезни» я пришел на прием к врачу, как обычно, утром и обнаружил, что дверь заперта. Выяснилось, что я перепутал дни недели: было воскресенье, а я считал, что уже понедельник. Пришлось пожать плечами и уйти несолоно хлебавши. Не волноваться же из-за таких пустяков! Меня вообще ничто не могло потревожить, кроме моего расследования и отсутствия вестей от Эдуарда Хлысталова.
И вот как-то утром пришла-таки долгожданная весточка — открытка, написанная каллиграфическим почерком, так хорошо изученным мной. Именно этой рукой был выведен текст послания, в тайну которого, как в бездну, рухнула моя жизнь. Но написано на открытке было совсем не то, что я ожидал. Я прочел:
«Со мной созвонились, и было назначено рандеву в ресторане, где обслуживают слепые кельнеры. Там темно, общение на ощупь. Было двое мужчин в черном. Разговор был спокойный, но с угрозами. Они знают про рукописи и требовали их возврата. Берегите себя. Существовали и другие тексты, но они хранились не у меня. Думаю, это проверка нас с вами на прочность. Вы рассмотрели только одну папку с документами или обе? Боюсь, что угроза для вашей жизни реальна. Пожалуйста, не делайте больше попыток связаться со мной по сотовой связи. Ограничьте свои перемещения. Не хочу впутывать вас в новые неприятности. Молю Бога о том, чтобы когда-нибудь вы простили меня за то, что я втянул вас во все эти дела. Общаться с вами могу только по городскому телефону — здесь "прослушка" маловероятна, нежели по мобильнику. Да хранит вас Господь. Ваш Э. X.».
Открытка, присланная Эдуардом Хлысталовым, и прочитанный мной текст показались мне тяжелее куска свинца. Как раз тогда, когда мысли мои стали оформляться и забрезжила надежда, что мне удастся-таки разобраться со всей этой чертовщиной, окружавшей Есенина, как раз тогда, когда из хаоса начала вырисовываться более или менее ясная картина, я почувствовал, что почва стала предательски уходить из-под ног, что вязкая липкая трясина неопределенности снова засасывает меня в свои глубины…
Снова и снова в моей голове прокручивалась беседа с Эдуардом Хлысталовым. И всякий раз рефреном звучал вопрос: на кой черт он всучил мне эти папки с документами?
Как там написал Эдуард Хлысталов?
«Со мной созвонились, и было назначено рандеву в ресторане, где обслуживают слепые кельнеры. Там темно, общение на ощупь. Было двое мужчин в черном. Они явно преследовали меня… Дорогой друг, будьте осторожны, берегите себя. Нам с Вами важно сохранить те крохи наследия С. А. Есенина, которые сосредоточены в Ваших руках. С уважением, Э. Хлысталов».
Действительно, все это походило на какой-то дурацкий розыгрыш… Кому понадобилось гоняться за рукописью и документами, неким образом связанными с великим поэтом, погибшим девяносто лет назад? Я часто задавал себе этот вопрос, остроту которого притуплял стакан столичной водки. Но вопросы оставались, а ответов не было.
Я отдавал себе отчет в том, что, наряду с маниакальной страстью к исследованию есенинской проблемы, меня снедает беспричинное недовольство Эдуардом Хлысталовым. Недовольство человека, чья жизнь полетела кувырком, — и все из-за случайной встречи с неким следователем с Петровки, 38! Видимо, у всех нас исподволь рождается желание переложить свою вину на плечи другого… Я вспоминал первую встречу с Хлысталовым в Питере, когда мою головную боль как рукой сняло и где я был счастлив, точно влюбленный. А теперь?
Я, как крот, зарылся в работу, в расследование.
Всякий раз, когда я отвлекался от темы, на ум приходила примитивнейшая из мыслей: «Галактика по имени Сергей Есенин все больше и больше засасывает мою душу, а я все глубже и глубже погружаюсь в нее — в рассвеченный звездами шлейф, во тьму и хаос неизвестности». Поверьте, говорю это не ради красного словца. Прошло всего несколько недель, а квартиру мою узнать было просто невозможно. Горы бумаг, журналов, книг, куда ни глянь — повсюду пустые бутылки из-под водки да грязные тарелки с остатками еды на письменном столе, на стульях, на полках книжного шкафа, на полу Полнейший беспорядок! Пару дней назад я битый час потратил на поиски ксерокопий статьи из медицинского журнала, в которой говорилось о Есенине, и не нашел. Это привело меня в ярость. Я опрокинул стол — книги россыпью полетели на пол. Это еще больше взбесило меня. Я кричал, проклиная Эдуарда Хлысталова и себя самого. Увы, я утратил контроль над собой…
Я чувствовал, что меня поглощает тьма. Свет стал невыносим, я начал болезненно реагировать на него. Если в комнату проникал солнечный луч, он вызывал у меня боль не столько в глазах, сколько в мозгу. Словом, я впал в транс, как зверь — в зимнюю спячку. И выглядеть стал соответственно: как медведь, залегший в берлогу. Как-то утром поймал себя на мысли: «Все труднее и труднее становится раздвигать шторы и занавески, все труднее солнечному лучу пробиться ко мне в квартиру». Я перешел на иное освещение — настольную лампу и ночник над кроватью. Они давали ровно столько света, сколько было необходимо, чтобы разобрать слова на странице, и не больше.
Так, глуша водку, я жил во тьме, подобной тому забытью, в которое проваливался, когда меня одолевала усталость. А что касается солнечного света, так я забыл, что это такое. Вернее, мне было наплевать на него. Внешний мир потерял для меня свой смысл. Как бы перестал существовать. Я хотел одного — остаться в одиночестве. Так и вышло.
Единственное, что связывало меня с реальностью, — отчаянная попытка собрать всю возможную информацию о Есенине у Эдуарда Хлысталова и тех, кто имел к этому отношение. Я отчаянно работал, читал, писал и думал, и этот конвейер крутился в безостановочном режиме, и не было возможности что-либо изменить. В этом я отдавал себе полный отчет.
…Через пару часов я проснулся от жуткого холода. Было такое ощущение, будто меня совершенно голым выставили на улицу на жуткий мороз. В висках невыносимо ломило, голова раскалывалась от испепеляющей боли. По комнате распространился резкий запах где-то горевшей серы.
Я увидел себя за рабочим столом. Неожиданно отворилась дверь, я обернулся и увидел нелепость: это вошел я сам. Мой двойник сел напротив меня и взял мою голову в свои руки. Я с ужасом уставился на него. Тот резко поднялся и стал расхаживать по комнате, я слышал его шаги. Затем он опустился в кресло.
Наконец раздался его голос. Он звучал тихо-тихо. Я затаил дыхание, пытаясь уловить смысл речи.
Голос зазвучал вновь — невнятные звуки, возникающие во тьме как бы сами по себе.
Я внимал им, боясь пошевелиться, и в конце концов сумел различить слова:
— До каких пор ты будешь присваивать все, созданное мной, себе?! Твоя дерзость и беспардонность зашли слишком далеко. Пора остановиться и перестать совать нос в явления и вещи, которые тебе недоступны.
Я ответил осмысленной фразой, хотя мой рот оставался закрытым, губы даже не дрогнули:
— Кто ты, призрак в моем обличье? Что тебе нужно от меня?
— Ты меня не только раздражаешь, но просто достал своим существованием. Я ненавижу и презираю тебя, поскольку не ты, а я подлинный автор книг, которые ты опубликовал. Ты рядишься в чужие перья!..
Моя комната, и без того сумрачная и «слепая», погрузилась в непроглядный мрак, какой, наверное, бывает в глубоком подземелье, когда там вдруг задувают свечу.
Мой призрачный гость вдруг предстал передо мной облаченным в сутану с капюшоном и зависшим над ковром. Он зловеще произнес:
— Ты обокрал меня! Покайся сейчас же! Иначе откроется ящик Пандоры — и будет не просто плохо, а очень плохо…
— Если ты так считаешь, то я каюсь, — смиренно пробормотал я.
Гость перешел с агрессивного тона на тон послушника:
— И я виню себя, что был несправедлив к тебе. Давай примирим наши гордыни…
…Я мог бы счесть виденное и слышанное сном, если бы не странная вещь: на ковре, где в черной сутане парил мой двойник, оказалась прожженной его середина. Пятно имело узнаваемую форму пентаграммы…
В Питер! В Питер! И поскорее!.
По мостовой
— моей души изъезженной
шаги помешанных
— вьют жестких фраз пяты.
Где города
— повешены
— и в петле облака
застыли
— башен
— кривые выи —
иду
— один рыдать,
что перекрестком
— распяты
— городовые…
Теперь я хорошо понимаю логику поведения полковника МВД Э. Хлысталова и те его колебания — взяться за расследование странной гибели поэта Есенина или отступиться? Это случилось тогда, когда в руки его попали две посмертные фотографии Сергея Есенина.
Позже Хлысталов признался: «И хотя я понял, что в гибели Есенина что-то не так, но тут же отбросил все тревоги: трудно было представить, что "Дело Есенина" расследовалось некачественно. Ведь погиб великий поэт». Только выйдя на пенсию, полковник МВД вплотную занялся расследованием «Дела Есенина»…
Перед бегством поэта в Ленинград решили использовать последнее средство — положить Есенина в психиатрическую больницу, мол, «психов не судят». Софья Толстая договорилась с профессором П. Б. Ганнушкиным о госпитализации поэта в платную психиатрическую клинику Московского университета. Профессор обещал предоставить ему отдельную палату, где Есенин мог заниматься литературной работой. Оставалось только уговорить поэта. Он категорически возражал. Пребывание в сумасшедшем доме было выше его сил.
Софья Андреевна Толстая-Есенина и Сергей Александрович Есенин
В это время Есенин еще рассчитывал на поддержку высоких покровителей. Но работники дорожно-транспортного отдела ГПУ направляли грозные повестки с требованием явиться на допрос, ежедневно квартиру Толстой посещал участковый надзиратель[15].
Поздно вечером 26 ноября в квартире доктора П. М. Зиновьева раздался телефонный звонок. В трубке он узнал голос жены поэта Софьи Андреевны:
— Петр Михайлович, покорнейше прошу помочь… Сергей Александрович согласился на госпитализацию… Умоляю все оформить сегодня, завтра он может передумать…
Врач П. М. Зиновьев срочно выехал в клинику. Через час за Есениным защелкнулись замки массивных дверей психиатрической больницы.
В стороне от грохочущих магистралей, недалеко от Пироговской улицы, до наших дней чудом сохранился тенистый парк, когда-то огороженный трехметровой глухой кирпичной стеной. Город наступает на парк, часть его уже вырублена и отдана под огромное здание глазного института. С одной стороны к парку примыкает Музей-усадьба Л. Н. Толстого, с другой — широкое двухэтажное здание, построенное в конце XIX века на средства благотворителей в стиле классической русской архитектуры. В этом прекрасном здании, где все продумано — от вешалки до великолепного актового зала, — и разместилась психиатрическая клиника.
Выйти из нее без разрешения медицинского персонала больному было нельзя. Двери, постоянно закрытые на замок, и проходная круглосуточно находились под наблюдением санитаров. Согласно договору, поэт должен был пребывать в клинике два месяца.
Сотрудники ГПУ и милиции сбились с ног, разыскивая поэта. О его госпитализации в клинику знали всего несколько человек, но осведомители нашлись. 28 ноября чекисты примчались к директору клиники профессору П. Б. Ганнушкину и потребовали выдачи Есенина. П. Б. Ганнушкин не выдал на расправу своего земляка. Вместо поэта чекисты получили справку следующего содержания:
«Больной С. А. Есенин находится на излечении в психиатрической клинике с 26 ноября с/г по настоящее время, по состоянию своего здоровья не может быть допрошен в суде».
Первоочередной план у Есенина после выхода из больницы был следующий: разойтись с Толстой (больше так жить невозможно!), послать всех… и сбежать из Москвы в Ленинград. Перебраться туда насовсем. Эрлих найдет две-три комнаты, да и остановиться на первое время есть у кого. В Москве больше ловить нечего, а в Питере он наладит наконец издание своего журнала. Там Ионов, там Жорж Устинов, с которым он встретился во время недавнего приезда туда и который прикатил вместе с ним в Москву. Ему определенно обещали помочь…
Кто обещал конкретно? Ответа на этот вопрос у нас нет, но ясно одно: Есенин срывался в Ленинград не просто так. Там была серьезная зацепка, ему обещали покровительство в самый трудный момент.
Он пишет письмо Евдокимову с просьбой все деньги выдавать только ему в руки — не Соне, не Екатерине, не Илье (двоюродному брату).
21 декабря поэт уходит из клиники. Разумеется, без посторонней помощи он покинуть клинику не смог бы. При содействии главного врача Ганнушкина этот «побег» поэта удалось устроить наилучшим образом.
Впереди — Ленинград! Обещанное издание собрания сочинений, литературно-художественный журнал, творческая работа, новая жизнь!
21–23 декабря поэта видели в Доме Герцена в нетрезвом виде.
Вечером 23 декабря он приехал на двух извозчиках к дому в Померанцевом переулке. Зашел в квартиру Софьи Толстой, стал молча собирать свои вещи.
Незадолго до поездки в Ленинград, в ноябре, перед больницей, поэт позвонил Бениславской: «Приходи проститься». Сказал, что и Соня придет, а она в ответ: «Не люблю таких проводов».
…Еще недавно был у Миклашевской и просил навещать его в клинике. Та думала, что навещать Есенина будет Толстая (которую Сергей Александрович запретил к себе пускать), и не пришла ни разу.
Ох уж эти женщины! Не лучше всевозможных «друзей»! Человек зовет навестить его, повидаться, может, в последний раз, а у тех только одна забота — «хорошо ли выгляжу» да не будет ли от этого урона моему «реноме»?!
Есенин только утвердился в своем выборе. Ну и бог с ними! В Питер, в Питер поскорее!.. Надо только уладить последние литературные дела в Москве…
Пришел в Госиздат. Перед приходом туда как следует выпил. Конец больничному воздержанию! В Питере он с этим покончит.
А с матушкой-Москвой надо проститься, как полагается, по-московски! Написал заявление об отмене всех доверенностей. Хотел получить деньги, но так и не получил.
Кое-что из госиздатовских денег скопилось к этому времени на сберкнижке. Он снял всю сумму (оставив лишь один рубль) и на следующий же день отправился… в Дом Герцена.
Это последнее посещение Есениным московского писательского дома присутствующие запомнили надолго. Поэт словно задался целью разом свести все счеты. Писатели услышали о себе тогда много «нового», брошенного прямо в лицо. «Продажная душа», «сволочь», «бездарь», «мерзавец» — сыпалось в разные стороны. Подобное случалось и раньше, но теперь все это звучало с надрывом, поистине от души, с какой-то последней отчаянной злостью.
«Хулиган! Вывести его!» — раздалось в ответ.
Есенина с трудом удалось вытащить из клуба. Потом благополучные любимцы муз с деланым сочувствием качали головами: «Довел себя, довел. Совсем спился!».
Он появился там снова уже под вечер. Сидел за столом и пил, расплескивая вино.
— Меня выводить из клуба? Меня называть хулиганом? Да ведь все они — мразь и подметки моей, ногтя моего не стоят, а тоже мнят о себе… Сволочи!.. Я писатель. Я большой поэт, а они кто? Что они написали? Что своего создали? Строчками моими живут! Кровью моей живут и меня же осуждают.
«Это не были пьяные жалобы, — писал уже после смерти поэта сидевший тогда с ним за одним столом Евгений Сокол. — Чувствовалось в каждом слове давно наболевшее, давно рвавшееся быть высказанным, подолгу сдерживаемое в себе самом и наконец прорывавшееся скандалом. И прав был Есенин. Завидовали ему многие, ругали многие, смаковали каждый его скандал, каждый его срыв, каждое его несчастье. Наружно вежливы, даже ласковы были с ним. За спиной клеветали. Есенин умел это чувствовать внутренним каким-то чутьем, умел прекрасно отличать друзей от "друзей", но бывал с ними любезен и вежлив, пока не срывался, пока не задевало его что-нибудь очень уж сильно. Тогда он учинял скандал. Тогда он крепко ругался, высказывал правду в глаза — и долго после не мог успокоиться. Так было и на этот раз».
Упомянутый разговор поэт вел буквально на последних нервах. И — заходился в крике, когда вспоминал Ширяевца. Он пытался найти его могилу на Ваганькове, куда ходил с Вольфом Эрлихом. Тогда Есенин был потрясен, услышав помин священника за расстрелянного императора и его семью. Это в советской-то Москве 1925 года!.. А могилу Ширяевца так и не смог найти. Она находилась в совершенно жутком состоянии — была почти сровнена с землей.
И сейчас Есенина трясло при одном воспоминании об этом.
— Ведь разве так делают? Разве можно так относиться к умершему поэту? И к большому, к истинному поэту! Вы посмотрели бы, что сделали с могилой Ширяевца. Нет ее! По ней ходят, топчут ее. На ней решетки даже нет. Я поехал туда и плакал там навзрыд, как маленький, плакал. Ведь все там лежать будем — около Неверова и Ширяевца! Ведь скоро, может быть, будем — а там даже и решетки нет. Значит, подох — и черт с тобой?! Значит, так-то и наши могилы будут?.. Я сам дам денег, только чтоб ширяевская могила была как могила, а не как черт знает что. Ведь все там лежать будем…
Под конец, уже поздним вечером, Есенин читал последние стихи и, конечно, «Черного человека». «Это было подлинное вдохновение», — вспоминал Евгений Сокол.
А на следующее утро Есенин, опять выпивший, уже сидел в Госиздате и ждал денег за собрание. Сидел долго, но так и не дождался. Гонорар выписали, но денег в кассе не было.
Пока ждал, беседовал с Евдокимовым.
— Лечиться я не хочу! Они меня лечат, а мне наплевать, наплевать! Скучно!.. Надо сходить к Воронскому проститься. Люблю Воронского. И он меня любит.
Сидел у Воронского, читал «Черного человека». Потом вернулся к Евдокимову.
— Ты мне корректуры вышли в Ленинград… Я тебе напишу. Как устроюсь, так и напишу… Остановлюсь я… у Сейфуллиной… у Правдухина… у Клюева… Люблю Клюева. У меня там много народу. Ты мне поскорее высылай корректуры.
На вопрос о «Пармене Крямине» ответил, что обязательно вышлет, только сменит название, а в Ленинграде допишет ее, ибо здесь, в Москве, работать невозможно.
Потом уединился в пивной с Тарасовым-Родионовым, которого знал по ВАППу[16] и компании Бардина. Именно Тарасов-Родионов взял в свое время при посредничестве Берзинь «Песнь о великом походе» для «Октября».
Александр Игнатьевич Тарасов-Родионов — русский советский писатель
А сейчас Есенин хвалил повесть своего собеседника «Шоколад» и поносил последними словами Пильняка, Анну Берзинь, а заодно и Воронского. Крайне неприязненно отзывался о своих родных — но все это как будто наедине с самим собой, погружаясь в себя, словно его и не слышит никто. Потом поднимал голову и начинал убеждать не столько сидящего перед ним писателя, сколько еще кого-то, и в первую очередь, вероятно, себя самого: «Я работаю, я буду работать, и у меня еще хватит сил показать себя. Я много пишу, и еще много надо писать… Я не выдохся. Я еще постою. И это зря орет всякая бездарная шваль, что Есенин — с кулацкими настроениями, что Есенин — чуть ли не эмигрант…».
Кончилось пиво, надоело ждать… Есенин нетвердой походкой дошел до Госиздата, вышел оттуда с чеком. Сказал, что брат Илья получит деньги и переведет ему.
В этот же вечер появился в квартире брошенной им Софьи. Там сидели Наседкин и сестра Шура. Мрачный, насупившийся поэт вошел, не сказав никому ни слова, сложил как попало вещи в несколько чемоданов, с помощью Ильи и извозчиков вынес их из квартиры. Процедил сквозь зубы «до свиданья», повернулся и вышел.
И только внизу, улыбнувшись, помахал рукой сестренке, выбежавшей на балкон.
Отправился в студию к Якулову. Там снова как следует «принял на грудь». Простился — и на вокзал.
Постфактум
Именно в этот день, за несколько часов до отъезда в Ленинград, Есенин совершил роковую ошибку. Он произнес фразу, которая, похоже, стоила ему жизни. Сидя в пивной напротив писателя Тарасова-Родионова, Сергей вдруг перешел на тему о партийных вождях того времени:
— Ну, коль не Ленин, то Троцкий. Я очень люблю Троцкого, хотя он кое-что пишет очень неверно. Но я его, кацо, уверяю тебя, очень люблю. А вот Каменева, понимаешь ты, не люблю. Полувождь. А ты знаешь, когда Михаил отрекся от престола, он ему благодарственную телеграмму залепил за это самое из… Ты думаешь, что если я беспартийный, то я ничего не вижу и не знаю. Телеграмма-то эта, где он… она, друг милый, у меня.
— А ты мне ее покажешь?
— Зачем? Чтобы ты поднял бучу и впутал меня? Нет, не покажу.
— Нет, бучи я поднимать не буду и тебя не впутаю. Мне хочется только лично прочесть ее, и больше ничего.
— Даешь слово?
— Даю слово.
— Хорошо, тогда я тебе ее дам.
— Но когда же ты мне ее дашь, раз ты сегодня уезжаешь? Она с тобой или в твоих вещах?
— О нет, я не так глуп, чтобы хранить ее у себя. Она спрятана у одного надежного моего друга, и о ней никто не знает, только он да я. А теперь ты вот знаешь. А я возьму у него… Или нет, я скажу ему, и он передаст ее тебе.
— Даешь слово?
— Ну, честное слово. Я не обманываю тебя.
— Идет, жду…
Что означает сей диалог? Действительно ли у Есенина была в руках эта телеграмма? Как он мог ее получить? Будучи в Царском Селе? Каким образом? Или это своеобразная мистификация, проверка «на вшивость» своего собеседника, зондирование «политической почвы» в сей критический момент? Или похвальба — дескать, что взять с Каменева, не такая уж и шишка, коли такой компромат на него имеем…
И это при том, что 20 декабря Есенин сообщает Наседкину о возможности издания двухнедельного журнала в Ленинграде через Ионова, то есть непосредственно под «покровительством» Зиновьева, в то время, когда еще никто не знал, останется последний или слетит. Все висело на волоске.
Тарасов-Родионов воспроизвел этот диалог в своих мемуарах. Факт подачи телеграммы действительно имел место, и этот сюжет получил совершенно неожиданное развитие почти десять лет спустя.
Кто же такой Тарасов-Родионов, перед которым так разоткровенничался поэт? Это была весьма темная личность с сомнительной репутацией. Арестованный летом 1917 года, он написал покаянное письмо секретарю министра юстиции Временного правительства: «Я виноват, и глубоко виноват в том, что был большевиком».
После Октября каялся уже перед своими: дескать, отрекся «под влиянием травли и провокации, доведших меня до прострации».
В 1918–1919 годах работал в организованном им самим армейском трибунале в Царицыне.
Был непосредственно связан с ВЧК-ОГПУ и одновременно подвизался на ниве литературы в среде «неистовых ревнителей». При этом был активным сторонником зиновьевской оппозиции.
В своем знаменитом «Открытом письме» Федор Раскольников уже за границей в 1938 году предъявлял счет Сталину, перечисляя имена казненных представителей «ленинской гвардии»: «Где Антонов-Овсеенко? Где Дыбенко? Вы арестовали их, Сталин!.. Где маршал Блюхер? Где маршал Егоров? Вы арестовали их, Сталин!!!».
Симптоматично, что в этом списке всенародно известных героев Гражданской войны, партийных деятелей, маршалов вдруг возникает имя никому не ведомого вапповского функционера и малоизвестного прозаика Тарасова-Родионова.
Очевидно, властные возможности и полномочия этого человека были куда большими, нежели все занимаемые им официальные должности, если его имя упоминается одним из знаменитейших авантюристов и революционеров той эпохи в столь славном ряду.
Вообразить себе, что в решающую минуту человек типа Тарасова-Родионова не поделился бы «ценной информацией» с «нужными людьми», при всем желании, трудно.
На Октябрьском (в 1924–1937 годах) — впоследствии Ленинградском — вокзале в Москве Есенин повстречал давнего приятеля, Александра Сахарова, который тоже уезжал в Ленинград. Но тут же распрощался с коллегой, заподозрив Сахарова в том, что тот шпионит за ним.
Время было, конечно же, очень тяжелое, это был период необоснованных подозрений и давящих предчувствий. По крайней мере, так казалось Есенину. В сущности, он рассчитывал в Ленинграде на некий успех благодаря посулам первых лиц партийной верхушки Северной Пальмиры (Зиновьева, Троцкого, а может быть, и Кирова, о назначении которого было известно в кулуарах).
Около полуночи поезд отошел от платформы.
Эдуард Хлысталов рассказал мне:
— Прибыв в Ленинград, Есенин не остановился у Эрлиха. Не навестил он ни Правдухина, ни Сейфуллину, как собирался, не остановился и у Клюева. Единственный из писателей, к кому он «зашел» после прибытия, был Садофьев, которого наверняка предупредили об этом фальшивом визите из органов. После этого Есенин с эскортом людей в штатском отправился по адресу: проспект Майорова, 8/23 (это такая своеобразная мини-тюрьма с кабинетами для допросов и несколькими камерами-одиночками). Этот дом был зарегистрирован как булочная, а с пресловутой гостиницей «Англетер» этот застенок был соединен подземным переходом.
Дело в том, что «Англетер» был ведомственной гостиницей для ответственных работников и в дни съезда находился под неусыпным контролем и тщательным наблюдением сотрудников Ленинградского ОГПУ. Подобное соседство не могло радовать поэта. Он специально просил никого не пускать к нему в номер, так как за ним могут следить из Москвы.
Чувствовал за собой слежку, но совершенно не разобрался в причинах, породивших ее.
Комендантом гостиницы, кстати, был чекист Назаров, в годы Гражданской войны служивший в карательном отряде и принимавший участие в расстрелах.
Приблудный, перебравшийся в Ленинград, художники Ушаков и Мансуров, неизменно крутившийся вокруг Вольф Эрлих — все побывали тут. Есенин не терпел одиночества, а в последние дни — тем более. И просил Эрлиха оставаться у него ночевать, а когда тот все же уходил домой, Есенин спускался вниз к номеру Устинова и до раннего утра сидел в вестибюле, чтобы потом постучать и попроситься в номер к Жоржу и его жене.
Это было достаточно серьезно. Но либо жители «Англетера» сочли происходящее за чудачество, либо…
Через много лет вдова управляющего гостиницей Назарова Антонина Львовна рассказывала, как в одиннадцатом часу вечера 27-го числа ее мужа вызвали в гостиницу. Прибыв туда, он встретился там с двумя своими начальниками — работниками ОГПУ Пипией и Ипполитом Цкирией. Примчался же он в гостиницу, получив известие, что с Есениным — «несчастье»…
27-е число! Одиннадцать часов вечера! И в первых некрологах также указывалось 27-е число. Это не утро, не пять часов 28-го, на что указывал потом некий таинственный врач и о чем сообщали газеты, и чья версия была принята за официальную…
Что же произошло?
Журналист Георгий Устинов потом вспоминал, какая тяжесть его охватила 27-го числа и как он почувствовал, что что-то должно случиться. К его мемуарам надо относиться вообще с крайней осторожностью. В первом же некрологе «Сергей Есенин и его смерть» он ничтоже сумняшеся заявил, что поэт отправился в Ленинград именно умереть и повесился «по-рязански», а в написанных позднее воспоминаниях уже утверждал прямо противоположное — что Есенин приехал жить, а не умирать.
Но так или иначе, обратимся к последним мгновениям, когда Есенина еще видели живым.
Он совершенно не пил все эти четыре дня. Утверждал, что «мы только праздники побездельничаем, а там — за работу». Журнал. Вот что не давало ему покоя. Ничего, скоро приедет Наседкин, и они начнут выпускать номера.
Кто бы ему объяснил, что не на кого рассчитывать, что все рушится, что взявшие на себя роль его «покровителей» проваливаются с треском?
Итак, первое: журнал. Как бы тяжело ни было на душе, но полезть в петлю, отказавшись от своей заветной мечты, когда, казалось, так близко ее осуществление? Странно!
Он сидел за столом, накинув шубу, и просматривал старые стихи. Это был один из экземпляров собрания, том, взятый им с собой. Еще ведь предстоит работа над гранками.
Углубился в чтение… Этого собрания он ждет до нервной дрожи… И, не дождавшись, головой в петлю? Несерьезно.
Одно из двух: либо неудачная шутка, окончившаяся трагически, либо убийство, произошедшее в эти два-три часа, начиная с восьми вечера.
Итак, на полу сгустки крови, в номере царит страшный разгром, клочки рукописей и окурки валяются на полу (это при его всегдашней аккуратности во время работы!), свежая рана на правом предплечье, синяк под глазом и большая рана на переносице…
И, наконец, в ожидании нападения из-за угла Есенин всегда в последний год жизни носил с собой револьвер, который привез с Кавказа. Судя по тому, как Есенин уезжал в Ленинград, естественно предположить, что оружие он взял с собой: ясно ведь, что ощущение опасности не отступило, а еще более усилилось. И — обречь себя на мучительную смерть в петле, когда проще простого поднести дуло к виску?
Револьвер не был найден работниками милиции, но это ничего не значит. К моменту их приезда из номера уже кое-что пропало.
Вспомним дневниковую запись Иннокентия Оксенова, помеченную 29 декабря 1925 года: «Когда нужно было отправить тело в Обуховку, не оказалось пиджака (где он, так и неизвестно).
Жена Устинова вытащила откуда-то кимоно, и, наконец, Борису Лавреневу пришлось написать расписку от правления Союза писателей за взятую для тела простыню (последнее мне рассказывал вчера вечером сам Борис)…»
Очевидно, что пиджак тщетно пытались разыскать, зная о его существовании, иначе его отсутствия никто бы не заметил.
В этой связи обращает на себя внимание и воспоминание (через четыре года) Вольфа Эрлиха о последних минутах, когда он видел Есенина живым.
«Часам к восьми… я поднялся уходить. Простились. С Невского я вернулся вторично: забыл портфель…
Есенин сидел у стола спокойный, без пиджака, накинув шубу, и просматривал старые стихи. На столе была развернута папка. Простились вторично».
Эрлих едва ли обратил бы внимание на то, что Есенин сидел без пиджака, если бы этой детали костюма в номере не было вообще.
Этот злосчастный «пиджак, висящий на спинке стула», появился в мемуарах Всеволода Рождественского через двадцать лет после того, как мемуарист утром 28-го числа появился на пороге гостиницы, взбудораженный вестью о произошедшей трагедии:
«После того, как я старательно изучил известные подробности смерти поэта Сергея Есенина, мне показалось, что вскоре и я уйду следом за ним.
За время наших с Мастером ночных бдений я настолько врос в него, что когда его кремировали, а затем капсулу с прахом предали земле, то я воочию почувствовал, что жизнь моя начала угасать.
Меня стало тянуть на московские погосты: я исходил Новодевичий монастырь вдоль и поперек, затем настал черед Ваганьковского и Введенского погостов и кладбища Донского монастыря: разговаривал с фотографиями на стелах, как с живыми людьми, и они мне отвечали: у меня появилась масса друзей.
Более того, возникла пропасть между тайным миром мертвых, с которым я соприкоснулся у изголовья могилы Есенина, и повседневной жизнью людей, которая с уходом поэта стала катастрофически увеличиваться.
Она ширилась и углублялась; а через две недели после похорон превратилась просто в непреодолимую бездну. Так что для меня было немыслимым рассказать о случившемся кому бы то ни было: ни моим коллегам по университету и больнице, ни даже моей дорогой жене.
Ведь все это время она, абсолютно ничего не понимая, всем сердцем тянулась разгадать то, как ее некогда заботливый и любящий муж отдалился от нее, и молча надеялась на мое возвращение. Подобно сюжету картины "Возвращение блудного сына"».
Волшебная сила искусства
Извергаясь из непостижимых разумом глубин, неведомая сила управляет всем живым в мире, и даже, возможно, стихиями. Кто может сказать, что ей неподвластно и где предел ее влияния? Скорее всего, это несущественно! Подобно провидению, она олицетворяет собой связь и единство, проникая во все, что окружает нас. Эта сила, похоже, полностью распоряжается жизненно важными элементами нашего существования, по своей прихоти сжимая время и расширяя пространство. Она творит энергию, которая если и не противостоит нравственному закону мира, то пронизывает его насквозь, как уток — основу.
…Стоял один из тех летних московских вечеров, когда в десять часов небо все еще светлое. Бездонное.
Я подумал: «Не пойти ли прогуляться в Царицынском парке? Подальше от этой квартиры, от этой комнаты, от этого одиночества?». Вместо этого лег на кушетку и заложил руки за голову. «Нет уж!» Я был сыт по горло собственным штрейкбрехерством.
Когда я перебрался в Москву, то попытался заново склеить свою жизнь посредством новой игры. Игра называлась «Пытливый репортер» — то есть такой, который из-под земли добудет очередную сенсацию, докопается до истины, наконец, восстановит правду. Конечно же, имелось в виду, что мир жаждет этой правды, затаив дыхание.
Когда я стал работать журналистом в Москве, в редакции журнала «Чудеса вокруг света», то послал к черту все эти политические игры в честность и непорочность. Попробуй поборись, если ты — единственная блоха против целой своры лохматых псов. Но главной причиной моего малодушия была не боязнь за себя, а чувство бессилия: что бы я ни сделал, ничего не изменится. Ни-че-го. Амбиции испарились, а вслед за ними из жизни ушли надежда и радость. Исчез азарт, кануло в тартарары острое ощущение игры. Даже с розыгрышами было покончено. Я улыбнулся, вспомнив вечные неприятности с начальством из-за своих выходок. Взять хотя бы историю с анекдотом про дерево («Хрен в нос — какое дерево?»).
И вот, наконец, я окопался в московском журнале «Чудеса вокруг света» и стал кропать статейки на медицинские темы, искренне надеясь забыть былые неудачи.
Так продолжалось около четырех лет, в течение которых я много работал, еще больше — пил и старался не вспоминать прошлое. Потом я встретил Эдуарда Хлысталова — и все изменилось. И вот теперь я вовлечен не только в судьбу Есенина, но и в тайные игрища самонадеянных безумцев, чей единственный принцип — «цель оправдывает средства». Их цель! По необъяснимой прихоти судьбы Эдуард Хлысталов сорвал повязку с моей кровоточившей раны. Она снова начала гноиться и, возможно, дурно пахнуть, но я не ударился в бега — впервые с тех пор, как у меня, еще мальчишки, дух захватывало от природных ландшафтов Ботанического сада, регулярного парка Шереметьевской летней резиденции и, конечно же, ВДНХ.
Я застрял здесь, в этой пыльной, захламленной комнате, меня удерживало какое-то странное наваждение: фигура Есенина, властные требования полковника МВД СССР, людей в черном, галлюцинации перед зеркалом в ванной комнате и, наконец, симптомы какой-то таинственной болезни. Я расхохотался при мысли, что, возможно, на этот раз я влип во что-то такое, от чего не сбежишь и не спасешься, — это мне придется перетерпеть по полной программе.
Смех получился недобрым, колючим, — так мы веселимся, когда в комедии напыщенный болван падает, банально поскользнувшись на банановой кожуре.
Я сел, потянулся и перебросил ноги через подлокотник дивана. В голове гудело. Я огляделся. В комнате было три цветка в горшках — подарки сердобольных женщин из редакции журнала. Все растения погибали. Их не поливали несколько недель. Я встал, поплелся в кухню, принес воды в кувшине и полил цветы. Мне хотелось, чтобы они выжили. Я отдернул штору и выглянул во двор, увидел детскую площадку с песочницей, качели, карусели — весь тот стандартный набор, который был в каждом дворе любой застройки — сталинской, хрущевской или брежневской. И только вид уникальной Останкинской телебашни грел мне сердце, скорее всего, своей неповторимостью. Клочок сине-пресного неба навел на мысль: «Не пойти ли подышать воздухом — подальше от этого бедлама, от рукописей и воспоминаний?». Я усмехнулся: «Бегун на средние и длинные дистанции! Только и знаешь, как бы убежать от хаоса, в который превратил собственную жизнь, от страха, от самого себя. Цель — ничто, движение — все!».
Я не хотел этого больше. Просто устал. На столе лежала открытка от Хлысталова. Я взял ее. На открытке были изображены сжатые кисти рук — видимо, репродукция какой-то картины или фрагмента.
Я снова прочел слова: «…двое мужчин в черном. Они знают про рукописи. Берегите себя. Существуют и другие тексты, но они хранятся не у меня. Думаю, где-то должна быть зарыта та пресловутая "собака". Боюсь, что ваша жизнь в опасности…».
Я положил открытку на стол. Я уже знал, что никуда не пойду. Я сам превратил эту комнату в то, что она собой теперь являла. Я не понимал, что случилось со мной с того момента, как я встретил Эдуарда Хлысталова, но знал, что увяз по горло и придется стоять до конца, что бы ни произошло. На этот раз я постараюсь разобраться во всем — ради себя самого, ради давно ушедшего в мир иной поэта Есенина. В глубине души я всегда знал, что не вечно же мне придется куда-то бежать. Когда-нибудь мне выпадет Его величество Случай — остановиться и оглядеться по сторонам. И крепко задуматься обо всем… Господи, так почему это не сделать здесь и сейчас?
Внезапно меня охватила глубокая усталость. Я направился в ванную умыться.
Из зеркала на меня смотрел худой, изможденный человек с лицом землистого цвета и черными кругами под глазами. Я быстро отвел взгляд — просто не мог видеть свое отражение то ли сатира, то ли королевского шута.
Я должен вернуться к Эдуарду Хлысталову и узнать, куда теперь поведет меня Есенин. Я схватил телефонную трубку, набрал номер.
Ну, разумеется. Что же еще я мог раскопать? Я опустился на диван. Я чего-то ждал от этой книги. Она должна была дать мне нечто непреходяще-бесценное, возможно, мужество или хотя бы надежду, что все это когда-нибудь закончится. А может, я просто хотел убедиться, что бег мой уже завершен.
Едва коснувшись моего слуха, музыка слов захватила меня целиком, проникла в каждую клеточку тела; океан ответных эмоций, замешанных на юморе, хлынул сквозь меня, смывая на своем пути все преграды, разъедая мою плоть, мою кровь, мои кости, все мои мысли, все чувства. Моего тела — в привычном виде — больше не существовало. Его подхватила энергия или магия слов, диалогов и смешных мизансцен, имя которой — Есенин, закрутила в бешеном вихре, смяла, разорвала на части и принялась лепить заново, придавая ему все новые формы.
Я шарил взглядом по комнате, надеясь уцепиться хоть за что-то прочное, но комната тоже стала частью вселенского водоворота. Книги на столе утратили свою материальность и законченность. Мне виделись только пустоты между атомами. Это был мир пустот, мир ужаса бездны, мир без структур, без правил, без законов, мир, где не за что бороться и не за что держаться, ибо ты неотделим от того, что вокруг, ибо ты сам — лишь пустоты между атомами…
Меня обуял страх. Не похожий на тот, который испытываешь, когда тебе в затылок тыкают тупым стволом пистолета. Нет. Сейчас я боялся, что я — Ничто в этом мире бесконечности. Или Ничто — это я. Или я и Ничто — одно и то же. И весь мир — бесконечность, своеобразная формула инфинити. Этот ужас постижения бесконечности был непереносим. Сердце выпрыгивало из груди. Я рассмеялся грубо, зло, мне хотелось обратить все это в шутку. Комната стала крутиться, менять форму, то скособочившись и порхая вокруг меня, то разлетаясь фрагментами в разные стороны. А музыка слов все звучала, хотя я слышал не саму ее, а некий рев турбин самолета на взлетной полосе.
Панический страх собирался доконать меня, стали подгибаться колени. Я пытался взять себя в руки. Неожиданно все вокруг пришло в движение. Ничего прочного, устойчивого. Нелепо шатаясь, я побрел к окну. Небо потемнело. Тени за окном, как книги, стол, диван, увядшие цветы, были лишь пустотами, пустотами в вечном движении. Я рухнул на колени и съежился, изо всех сил вжимая голову в живот. Но эта первобытная поза зародыша человека не могла защитить меня. Ведь угроза шла не извне. Конкретика отступила, больше ничего не было ни вне меня, ни внутри меня, — все слилось в единую мчащуюся пустоту.
Я не боялся смерти, нет. Я бы встретил ее с благодарностью. Я боялся раствориться, исчезнуть, стать частицей бесконечности.
Тело не слушалось меня, словно я был пьян или одурманен неведомыми мне наркотиками, но рассудок оставался пугающе ясным. В том бесконечном пространстве, в том великом океане, волны которого швыряли меня, словно щепку, не было ни добра, ни зла; но простой смертный, коснувшийся его, уже не мог остаться в живых.
Однако вместе с ужасом я ощущал странное спокойствие. Точно пение волшебных сирен манило и влекло меня в их чарующие объятия, обещая все — и ничего; я будто бы плыл на этот зов. Что осталось у меня в этом пустом мире, где нечего ждать, не во что верить? К чему сопротивляться? Быть может, в этом океане — спасение?.. Или, напротив, — сладкий, но ядовитый дурман, который увлекал меня еще глубже в дебри самообмана?
Виртуальные волны омывали мое тело, катились сквозь меня. Комната по-прежнему вращалась, а я пытался сохранить равновесие, как будто только мое спокойствие могло укротить безостановочный шабаш стихии, охватившей мою комнату, а может, и нашу Галактику или же всю Вселенную. Ничего не помогало. Я попытался оглядеться и зацепиться за что-то устойчивое и непоколебимое, чтобы вырваться из невольного плена.
Раздался звонок в дверь. Он донесся, точно эхо, отразившееся от далеких гор, такое слабое, что поначалу не веришь собственному слуху. Но звонок прозвучал снова. Я медленно шагнул, затем еще, еще в сторону прихожей. К двери.
Звонок зазвенел опять, на этот раз оглушительно, и я понял, что он заливался прямо над головой. Я включил свет и отпер дверь. Галогенная лампа над входом снаружи так ярко била в лицо стоящего перед дверью человека, что я отшатнулся. Это был Эдуард Хлысталов, но иной, доселе неизвестный мне.
Такой Эдуард Хлысталов мог бы привидеться, пожалуй, только в ночном кошмаре. Лицо его стало совсем прозрачным; мертвенно-бледный свет, казалось, сорвал с него все покровы, и обнажилось самое существо человека. Мне стало стыдно, словно я ненароком вторгся в чей-то тайный мир. Я не хотел этого.
Я не хотел больше причинять боль ни одному живому существу, будь то фикус в горшке, полковник Эдуард Хлысталов или даже я сам.
— Добрый вечер. Прошу извинить за столь поздний визит, — проговорил Эдуард Хлысталов с чопорностью чиновного петербуржца. — Но я полагал, вам любопытно будет…
— Входите, Эдуард, — поспешно перебил я. — Давайте я повешу ваш плащ…
Я не узнавал собственного голоса. Казалось, вместо меня вещал деревянный голос автоответчика.
Я проводил гостя в комнату.
— Присаживайтесь. — Еще никогда в жизни я не был так рад присутствию другого человека. — Принести вам выпить? Глоток водки?
— Не откажусь, — улыбнулся Эдуард Хлысталов, и его суровость в лице чуть растаяла.
«Интересно, — думал я, — каким он видит меня сейчас; вдруг и с моего лица исчезла маска воспитанности и добропорядочности?»
В кухне не оказалось чистых бокалов. Я вернулся в комнату и отыскал два грязных. Эдуард Хлысталов на удивление спокойно расположился посреди всего этого бедлама; казалось, беспорядок нисколько не смущал его. Я снова отправился в кухню и принялся мыть бокалы. Теплая вода приятно согревала руки. Потом я долго и усердно, до блеска, тер бокалы полотенцем. Тяжелые, хрустальные, они мне приглянулись, когда я был в Ростове Великом. Помнится, тогда я подумал, что хорошая водка из таких бокалов будет еще вкуснее, и оказался прав.
Я налил один бокал до половины для Эдуарда Хлысталова, а в свой лишь плеснул на дно — пить я вовсе не собирался. И вновь посмотрел на стены. И с удивлением заметил, что те легонько покачивались…
Вернувшись в комнату, я протянул Эдуарду Хлысталову бокал, надеясь, что его содержимого — отличной водки! — хватит на несколько часов. Я понятия не имел, который час. Я знал только, что утром мне надо рано вставать, а сейчас ни за что на свете не хотел оставаться один. Быть может, Эдуард Хлысталов окажется тем плотом надежды, который вынесет меня к твердой земле?
— Я пришел к вам, — начал он, — по поводу той рукописи. Точнее, не столько из-за нее, сколько из-за ее содержания… О! Прекрасная водка! — добавил он, пригубив из бокала и с хрустом прикончив нежинский огурчик.
Я держал бокал, не поднося ко рту. На сей раз никакого алкоголя — ничего, что может повлиять на память. Я хотел помнить, помнить все, что имеет отношение к обычной жизни. Эдуард Хлысталов, сам того не зная, стал мостиком между мной и остальным человечеством.
— Рукопись? — переспросил я.
— Угу. — Он сделал еще глоток. — Что вам известно о людях в черном?
— Почти ничего, только то, что написано в литературе. Хотя бы последняя поэма Сергея Есенина «Черный человек» или «Черный монах» Антона Чехова, потом «Моцарт и Сальери» Александра Пушкина, у Достоевского — несть им числа. Но вы имеете в виду нечто другое? Расскажите, — попросил я, придвигая свой стул ближе к нему.
Эдуард Хлысталов улыбнулся и отхлебнул водки.
— Мне неловко задерживать вас надолго. Может быть, поговорим завтра?
— Послушайте, Эдуард Александрович, — сказал я, — мне вовсе не хотелось спать, и я горю желанием услышать ваш рассказ. Мне совершенно наплевать, сколько времени он займет.
Эдуард Хлысталов расплылся в улыбке: наконец-то представился случай поразглагольствовать о том, в чем, как ему казалось, он собаку съел. Он потчевал меня дурацкими россказнями, а я то и дело подливал ему водки и благодарил за то, что я не один в этот час.
— Порой, — говорил Эдуард Хлысталов, захлебываясь, — даже подметки их башмаков не стерты! Они часто пользуются автомобилями, как правило, черными, выдавая себя за представителей властных структур — армии, полиции и тому подобное. Они лгут, запугивают, угрожают, задают идиотские вопросы и любят повторять: «Мы еще встретимся».
Я помотал головой, словно стряхивая наваждение. «Неужели это я сижу здесь и слушаю весь этот бред?».
— Вот как? — произнес я вслух. — Потрясающе! И что же дальше?
Эдуард Хлысталов сделал глоток водки и с готовностью продолжил, довольный, что нашел благодарного слушателя:
— Их поведение непредсказуемо. Иногда они проходят сквозь стены, а порой не могут проникнуть в помещение, если закрыта хотя бы одна дверь. Они вечно надоедают людям круглосуточными звонками, подметными письмами, угрозами, которые обычно не приводят в исполнение.
— Но это абсурд какой-то! — вставил я.
— Вот именно, — откликнулся Эдуард Хлысталов. — Их поведение часто выглядит бессмысленным. Они могут до бесконечности требовать у человека какую-нибудь бумажку, а когда она наконец попадает к ним в руки, они преспокойно бросают ее и исчезают. Кстати, они часто растворяются в тумане или во тьме. Вы, конечно, знаете, — тут Эдуард Хлысталов доверительно понизил голос, — что многие авторитетные ученые — я говорю о людях такого ранга, как, например, доктор географических наук Михаил Байдал из Института физики атмосферы Земли, — не только встречались с людьми в черном, но и попадали в самые невероятные переплеты в процессе своих исследований.
Эдуард Хлысталов на мгновение умолк, обвел комнату взглядом и, словно впервые заметив, что в ней творится, вопросительно уставился на меня.
— Это я искал материалы к той рукописи. Уж извините за разгром. Похоже, я так и не научусь класть вещи на место.
Эдуард Хлысталов кивнул и отхлебнул водки, явно удовлетворенный моим объяснением. Однажды я заходил к нему домой. Весь пол его кабинета был завален грудами старых газет, журналов и еще бог весть чем. Зато вся квартира — обитель Эдуарда Хлысталова, благодаря его жене, великой труженице, представляла собой образец чистоты и аккуратности.
— Эдуард, — спросил я, — но откуда вы все это знаете?
— Из книг, разумеется, — с вызовом ответил он. — Есть такие книги, только достать их непросто. Причем в девяностые годы было столько опубликовано драгоценного и неповторимого!..
— Ясно, — кивнул я. — И что же происходило с этими людьми? Я имею в виду тех, кто в черном. Они что, исчезали?
— Ну как вам сказать, — ответил Эдуард Хлысталов. — Взять хотя бы специалиста по аномальным явлениям Воробьева из Обнинска. С ним то и дело происходили несчастные случаи, и к тому же очень странные, воздействующие на психику. Воробьев исследовал феномен летающих тарелок, — продолжал Эдуард Александрович, — НЛО, причем приблизился к его разгадке вплотную. Он даже написал в письме другу, что наконец-то отыскал все части головоломки и остается только собрать их воедино. Не успел он отправить письмо, как раздался телефонный звонок от «человека в черном», а вскоре и сам он возник на пороге. Воробьев так описывает его: «Он был невысокий, смуглый, узкоглазый и буквально излучал опасность».
Эдуард Хлысталов помедлил, словно проверяя, какое впечатление произвели его слова. А я… Впервые с начала монолога Эдуарда Хлысталова я почувствовал, что его рассказ захватил меня, и холодок пробежал по спине: я вспомнил лицо человека, который стоял за мной на Московском вокзале в Ленинграде и которого я видел потом за окном усадьбы Люстерника[17] в Переделкино.
— Это случилось лет десять назад, — продолжил Эдуард Хлысталов. — Через некоторое время к Воробьеву наведались сразу три человека в черном. Они сказали, что он на самом деле расшифровал код НЛО, но не учел кое-каких существенных деталей. Эти детали были до того ужасны, что, когда люди в черном сообщили их Воробьеву, этого оказалось достаточно, чтобы надолго уложить его в постель. С того дня Воробьева стали преследовать очень странные недомогания — симптомы помрачения рассудка, физическая слабость, сильнейшие головные боли. Когда он не занимался исследованиями, то чувствовал себя прекрасно, но стоило ему вернуться к работе, и болезнь разгоралась с новой силой. Вот почему он забросил свои эксперименты с исследованиями НЛО… — Хлысталов на мгновение умолк, затем снова понизил голос: — И знаете, дорогой мой, эта книга разительно отличалась от всех предыдущих. Какая-то дикая история о путешествиях духа в Антарктиду. Никакая разгромная критика не могла нанести больший вред предшествующим исследованиям, чем эта книга, написанная его же рукой…
При этих словах я вздрогнул. Мне вспомнился Виталий Николаевич Воробьев, президент Общества аномальных явлений из наукограда Обнинска, который, хоть и занимался проблемой НЛО, в течение 15 лет мучился страшными мигренями.
Я снова подумал: «Который теперь час?». Комната обрела покой. Стены были всего лишь стенами, книги радовали глаз прочностью переплетов.
Я ощущал свое тело. Все было нормально. И водка в моем стакане оставалась нетронутой. Я испытывал настоящую нежность к Эдуарду Хлысталову, чудаковатому полковнику МВД, разделившему со мной эту ночь. Он бубнил, не переставая, а стоило ему перевести дыхание, как я тут же подливал ему водки и подкидывал вопросик:
— Но если люди в черном не люди, то кто же они?
— Вот этого не знает никто. Похоже, их родина далеко за пределами трехмерного пространства. Они появлялись у нас в определенное время в конкретных местах, видимо, в тех случаях, когда между их миром и нашим устанавливалась пространственно-временная граница. Возможно, они — мыслеформы, воплощенные чуждым разумом, а может, и суперсовременные варианты злых фей или троллей, — кто их знает?..
Он искоса взглянул на меня, явно гордясь собственным красноречием.
— Потрясающе! — только и смог вымолвить я, думая при этом: «Ну и чушь!». Но странное дело, чем бредовее становилась болтовня Хлысталова, тем увереннее я себя чувствовал. Мне очень хотелось узнать, который час, но я не осмеливался взглянуть на часы — боялся, что Хлысталов подумает, что он надоел мне, и уйдет, и я опять останусь один. Он мог говорить сейчас о чем угодно, например о ценах на морковь, или читать телефонную книгу с начала до конца и наоборот, лишь бы не уходил, лишь бы сидел здесь и произносил слова — любые. Потому что раз я слышу слова и понимаю их смысл, значит, принадлежу миру людей.
И чего только я не узнал за эти часы! Чудовищная модель мира, которую выстроил Хлысталов, покоилась на уверенности в том, что устами его глаголала абсолютная истина.
Мы расстались с ним только под утро. Он пригласил меня посетить его коттедж в Подмосковье. Эдуард заговорщицки произнес, что подготовил мне нечто бесценное — некий артефакт.
Я принял душ, побрился, побросал в сумку кое-какие вещи (в том числе обе рукописи и открытку от Хлысталова) и вызвал такси. В дверях я в последний раз оглянулся на разбросанные по полу книги и листы бумаги. То, что я увидел, мне не понравилось, и я мысленно поклялся по возвращении сразу же приняться за уборку. Запирая дверь, я вдруг осознал, что ужасно волнуюсь. Я пережил эту ночь и решил прекратить бегство, чего бы это мне ни стоило. Мне казалось, что я ехал к единственному человеку на свете, способному распутать все узлы, — к Эдуарду Хлысталову. Вот ведь странно: стоит только принять решение, как тут же улетучиваются все сомнения и страхи, рушатся все барьеры, и перед тобой открывается широкая прямая дорога. Точно так же я чувствовал себя на боевом задании. Когда ползешь на брюхе по «зеленке», где за каждым деревом по моджахеду, или прорываешься сквозь вооруженную охрану, чтобы убрать какого-нибудь диктатора, это называется храбростью. На самом деле никакая это не храбрость. Конечно, страшно, но в то же время ты уверен в себе. У тебя есть место назначения и приказ, который необходимо выполнить. Задача стояла одна: добраться, куда нужно, сделать, что должен, и вернуться назад живым.
Эдуард Хлысталов расскажет мне все, что я должен узнать, или по крайней мере укажет путь к этим знаниям. Ведь он написал в открытке, что есть и другие исторические бумаги!
Я снова подумал о нелепости моего плана. Поразвлечься на досуге, от нечего делать — порыться в биографии Есенина и при этом сорвать куш. Потрясающая наглость. К тому же мне еще ни разу в жизни не удалось заработать приличной суммы, так что нечего и надеяться. Но это меня уже не волновало. Сначала Есенин преследовал меня; настал мой черед гнаться за ним.
Я не знал, куда заведет меня эта погоня. Может, в знаменитый Бедлам, с диагнозом «параноидальная шизофрения»? Может, смерть настигнет меня в обличье человека в черном, который и не человек вовсе? А может, я просто окажусь в незнакомом городе, один-одинешенек, без планов и надежд? Но какая разница! Раз уж очутился на дне водоема, делать нечего, придется выплывать на его поверхность. Голова моя болела, но прочие симптомы — тошнота, расстройство зрения, звон в ушах, боли в суставах — исчезли, как не бывало. Я подумал: «Может, и бессонница пройдет?». Потом решил, что это совершенно не важно.
Кроме коттеджа Эдуарда Хлысталова, мне предстояло посетить экспозицию выставки о Сергее Есенине в Эрмитаже, на объявление о которой я наткнулся в Интернете.
В аэропорту Шереметьево я взял напрокат машину и отправился в окрестности подмосковного городка Лобня… Поля, которые в прежний мой приезд были зелены и пестрели цветами, теперь покрылись позолотой. Странно, но я вдруг почувствовал, что еду домой. Отступила в сторону моя нелюбовь к Санкт-Петербургу, куда я собирался вылететь после встречи с полковником МВД Хлысталовым. С тревогой думал я о Эдуарде Хлысталове, проклиная себя за то, что не смог связаться с ним сразу, как только получил открытку. Однако шестое чувство подсказывало, что там все благополучно. Я ждал встречи с Эдуардом Хлысталовым, как мальчишка, стосковавшийся по любимой учительнице за время долгих летних каникул. Наконец я свернул с главной дороги к коттеджу. Кругом стояла тишина, та же глубокая, всеобъемлющая тишина, что поразила меня в прошлый раз. Каждое мгновение ощущалось неповторимым; казалось, что день, как маятник, легонько покачивается между прошлым и будущим.
Боясь вспугнуть эту тишину, я не стал подъезжать прямо к коттеджу, а припарковал машину в двухстах метрах от него, под деревом, в тени густой золотой кроны, и пошел дальше пешком. Солнечный свет растопил и растворил все мои боли. Вот и коттедж. Я улыбнулся, как уставший странник в конце долгого пути. Я вспомнил восхитительный сладкий чай; мне уже чудился его приятный аромат. Я постучал в дверь. Никто не открыл. Снова постучал. Тишина. Даже птичье пение умолкло.
Меня охватила паника. «Где он? Что с ним?». Я заметался вокруг, оглядывая дорожку перед входом, поляну, деревья. Все выглядело необитаемым. Я обошел вокруг дома, но не обнаружил никаких признаков жизни. Тогда я заглянул в окно кухни. Идеально чисто и пусто; на столе только стакан и розовая губка для мытья посуды, абсолютно сухая. Остальные окна были занавешены. Я снова подошел к входной двери. Воздух был напоен зноем, солнце, еще несколько минут назад такое ласковое, безжалостно палило.
И вдруг что-то грохнуло внутри дома, лязгнули запоры, дверь приоткрылась. Передо мной стояла миловидная хрупкая женщина и молча смотрела на меня.
— Можно Эдуарда Александровича? — спросил я.
— К сожалению, он ушел 13 августа. Уже сороковины отметили.
— Ох, извините за бестактность! — ляпнул я. — Соболезную. И откланиваюсь.
— Войдите в дом, чайку отведайте. Помяните раба Божьего…
Я подчинился. Вошел внутрь.
В доме было прохладно и чуточку сыро. На полу валялось несколько нераспечатанных писем. Я поднял их: одно — из Германии, конверт — из ЮАР, с официальной печатью, три открытки и журнал «GEO». Я положил все это на узкий столик и прошел в гостиную. Вся мебель была покрыта белой тканью и окутана тайной, словно восточная женщина в длинных, до земли, одеждах. Свет, просочившийся сквозь яркие маслиновые шторы, окрасил убранство комнаты бледно-золотым цветом, и у меня перехватило дыхание от этой застывшей во времени красоты. Я подошел к столику, где лежали конверты, несколько чистых листов бумаги и ручка, и обнаружил там белую карточку в черной рамке. На ней витиеватой русской вязью было выведено: «Нашего дорогого друга Эдуарда Александровича Хлысталова больше нет с нами. Господь призвал его к себе 13 августа. Да упокоится душа его с миром».
Вот и все. Конец бесконечной истории. Эдуард Хлысталов ушел от нас, живущих на Земле. А с ним ушла моя надежда преодолеть наваждение Есенина. Я сжал карточку в руке и безотчетно принялся тереть большим пальцем наклонные черные буквы, словно пытаясь уничтожить смысл написанного. В мое тело, внезапно ставшее пустым, ворвался холодный ветер. На глазах выступили слезы. Куда же теперь идти?
Я посмотрел влево. Прямо передо мной была книжная полка, на которой стояли книги всех мыслимых и немыслимых форматов и размеров.
У самого края полки располагались большие роскошные подарочные альбомы. Я увидел издание, выпущенное в Москве, «Энциклопедия Есенина. Альбом».
Произнеся последние слова вслух, я вспомнил открытку Эдуарда Хлысталова: «Вам ничего не говорит фамилия скульптора И. С. Золотаревского?..»[18]. С надеждой, вспыхнувшей заново, я открыл тяжелый фолиант. Черно-белые фотографии колоссальных статуй: воители на конях; величественная женщина с копьем, удушаемая огромными змеями; умирающий кентавр; обнаженный Геракл, натягивающий тетиву лука…
Далее — Адам: прекрасное мужественное тело, охваченное желанием, и стыдливо склоненная голова. Никогда прежде я не видел ничего подобного. Гений скульптора, сплавленный со страстью, приковывал мой взгляд к каждой странице. Я видел головы и торсы, искаженные в диком порыве, но выполненные с величайшей точностью.
Я почувствовал, что Золотаревский, как и Есенин, стал полем битвы двух сил, одна из которых была безудержным желанием самовыражения, а другая — стремящимися укротить ее жесткими рамками классического стиля. Жертвы этой битвы буквально кричали с каждой страницы альбома; казалось, Золотаревский успевал обуздать яростную творческую стихию и запереть ее в камень или бронзу ровно за миг до того, как одна из противоборствующих сил окончательно погубит другую…
Я засмотрелся на торс обнаженного воина: меч занесен над головой, левая рука взмыла вверх, могучие пальцы угрожающе растопырены, черты лица искажены яростью, рот растянут воинственным кличем… Были там и женские фигуры: статная пышногрудая Пенелопа, печально склонившая милую головку в ожидании Одиссея.
Наконец я наткнулся на то, что искал.
На странице 154 царствовала голова Есенина. Но это был не Есенин из подарочного издания «Энциклопедии»; не конфетно-приторный Сергей Есенин с Айседорой Дункан в Америке — этакая смесь из Джимми Стюарта и Роберта де Ниро XIX века; не Есенин из кинематографического романа В. Безрукова.
На меня смотрел душевно уставший и даже беспомощный Есенин в период его метаний из Москвы в Ленинград и обратно. Его васильково-синие глаза лучились жизненной энергией, и создавалось ощущение, что им, глазам, не было дела до его осунувшегося лица, сгорбленной фигуры — того человека или того вместилища его души, в коем она обитала. Только золотые его вьющиеся волосы были разбросаны в творческом беспорядке, тонкие губы упрямо сжаты, голова слегка наклонена вперед.
Я перевернул страницу и опять оказался лицом к лицу со свитой Есенина — поэтами-имажинистами Мариенгофом, Городецким, Павлом Васильевым, его любимым Клюевым. Каждый из них являл собой некую непроизвольную карикатуру на великого поэта Руси Советской.
Неподалеку на полке я обнаружил еще один русский альбом, называвшийся просто — «Русский поэт Сергей Есенин».
Обложку украшал бронзовый Геракл. Перелистнув титульный лист, я увидел фотографию самого скульптора И. С. Золотаревского, который был заметно похож на Есенина! На следующей странице помещалась цитата великих — очень простая, но меткая: «Быть — прекрасно; но сколь удивительнее — становиться».
И я тут же решил: нужно срочно отправляться туда, к Есенину, в Питер.
Я бережно расставил книги по местам. Я боялся, что мое рысканье в библиотеке может нарушить святость этой «золотой» комнаты Хлысталова. Его комнаты, комнаты, которая с того момента, как я впервые переступил ее порог много дней — или веков! — назад, полностью и навсегда изменила мою жизнь. Знал ли Эдуард Хлысталов, что я приду сюда, вторгнусь в его загадочный и непростой мир, стану трогать его вещи, оплетаемый по рукам и ногам виртуальной паутиной, имя которой — Есенин; паутиной, которую он сам, со всей своей красотой и силой, сплел для меня? Я чувствовал присутствие Эдуарда Хлысталова. Словно лукавый дух, который украдкой следит за тобой, еле сдерживаясь, чтобы не окатить всполохами раскатистого мужского смеха.
Эдуард Хлысталов тоже любил Есенина, а тот его также преследовал. Он тоже стремился освободиться от власти, которую сконцентрировала в себе рукопись, а также документы и бумаги. Я подумал: «Принесла ли Хлысталову смерть желанную свободу?». Но тут же решил, что над силами Бога, дьявола и творчества смерть не властна. Я вернулся мыслями в тот день, когда Эдуард Хлысталов настоял, чтобы я взял рукопись. Неужели я годился для исполнения просьбы этого прекрасного мужчины, я — самый недостойный из рыцарей? Ну не смешно ли? И я расхохотался. Смех отразился от стен «золотой» комнаты, а воздух задрожал, искрясь, словно отзываясь радостью самого Хлысталова, ставшего призраком. Да, хозяин покинул дом, но радость его по-прежнему жила в этих стенах.
Серебристый свет потускнел. На маленький коттедж, примостившийся у края березовой рощи, опускался вечер. Я почувствовал, что хочу есть.
В дверь постучали. И тут же на пороге появилась миловидная женщина — жена, а теперь — вдова Эдуарда Александровича, кротко проговорив:
— Прошу к столу. Отужинайте, пожалуйста.
Я кивнул и пошел вслед за ней.
Женщина накрыла на стол — все в русском стиле: ароматный чай в заварочном чайнике, крендельки, баранки. В чугунке — рассыпчатая картошка, на тарелках — хрусткие нежинские огурчики, маринованные опята, селедочка с луком.
Пришлось «принять на грудь» стопочку водки — в память об Эдуарде Хлысталове, чтоб земля ему была пухом.
Кофейный свет в промельках штор потускнел. Наступали сумерки.
Женщина постелила мне в небольшой комнатке-кабинете Эдуарда Александровича, на кушетке, и я тут же уснул — крепко и безмятежно, как спят только в детстве.
Проснулся рано, в семь часов утра, встал, прошел в кухню. Там уже колдовала гостеприимная вдова Хлысталова: блины, чай.
Мы почаевничали, не проронив ни слова. Я поднялся из-за стола.
— Ну, мне пора, — я поцеловал вдову в щеку и склонил голову в полупоклоне.
— Минутку. Эдичка просил вам передать сверток с документами, — спохватилась она.
Вдова поспешила в глубь комнат и скоро вернулась, держа в руках компактный сверток.
— Вот! — и перекрестила меня. — С Богом!
— С Богом! — отозвался я…
Нужно было сохранять конспирацию до конца. Через кухонную дверь выскользнул в маленький сад позади дома и направился к рощице, где оставалась машина. Я предусмотрительно пошел окружным путем, не по дорожке, как накануне, а по узенькой извилистой тропинке, петлявшей меж деревьев. Наверное, Эдуард Александрович здесь прохаживался, обмозговывая свое расследование гибели очередной исторической личности. Или совсем невероятное: по этой тропинке гулял Есенин? Может, здесь он скрывался от уродливого и суетного мира нынешних мегаполисов — Москвы и Петербурга?
Я сел в машину, включил зажигание; медленно, точно в запасе у меня была вечность, вырулил в направлении главной дороги. Солнечные зайчики плясали в густых кронах деревьев. Я повернул к трассе. Там, прямо за перекрестком, стоял длинный черный автомобиль. В нем сидели двое мужчин, одетых в черное.
Я проскочил мимо на высокой скорости и после ближайшего поворота свернул в рощицу, заглушил двигатель.
Черный автомобиль пролетел дальше, а я поехал в другую сторону.
«Черный человек» — alter ego[19] Есенина
…Тут дьявол с Богом борется, а поле битвы — сердца людей.
Ни одно из творений Есенина не вызвало такой бури мнений относительно вопроса о его сути, как поэма «Черный человек». Вся история возникновения этой маленькой последней поэмы, где поэт беседует с таинственным черным человеком, писавшейся в предчувствии смерти, — вся эта история уже сама по себе обнаруживает не только необычные, но и не поддающиеся проверке подробности и запечатлелась в сознании потомков как отчетливая реальность только благодаря пресловутому черному посланцу.
«Черный человек» — одно из самых загадочных, неоднозначно воспринимаемых и понимаемых произведений Есенина. Работать над ним поэт начал в 1922 году, и в основном работа была завершена за границей, в феврале 1923 года был наконец окончен первый вариант поэмы.
Чем тяжелее стояла перед Есениным творческая задача, тем с большим вдохновением он ее решал. Ощущение дискомфорта возникло тогда, когда этого удовлетворения не стало, когда даже избитые выражения приобрели под пером мастера свой первозданный смысл, все поэтические горизонты казались достигнутыми. Потому-то он и думал начать повесть или роман, перейдя на прозу, рассчитывал преодолеть новый порог, вновь ощутить ту радость творческой победы, что приходит после тяжелого напряженного труда.
Работа над «Черным человеком» вернула ему прежнее чувство гениальной одаренности — одаренности от Бога.
Сопротивление материала было колоссальным, душевная и духовная сила достигала такой концентрации в процессе работы, какой он уже давно, казалось, не испытывал. Эта победа стоила всех предыдущих!
К ноябрю поэма приобрела совершенно новый вид, но и это был еще не окончательный текст. Слишком много значила она для Есенина, и он упорно работал, шлифуя каждую строчку. Наседкин вспоминал, как дважды заставал поэта в цилиндре и с тростью перед зеркалом, «с непередаваемой, нечеловеческой усмешкой разговаривавшим с… отражением или молча наблюдавшим за собой и как бы прислушиваясь к себе». Картина, что и говорить, нетривиальная для постороннего свидетеля. И вполне естественно, что Василий пришел к однозначному выводу: допился друг до ручки. А это была своего рода постановка спектакля, уже нашедшего воплощение в тексте.
Есенин никогда не работал в «черновом» состоянии и недвусмысленно высказался однажды, отметая все подозрения на сей счет: «Я ведь пьяный никогда не пишу». А уж эта сверхнапряженная работа требовала особенно ясной головы и абсолютной чуткости каждого нерва.
Он читал еще не законченную поэму друзьям в Питере в начале ноября. Окончательный же, беловой текст был записан 12–13 ноября и передан в редакцию «Нового мира».
Этой поэме суждено было стать последним крупным поэтическим произведением Есенина. В ней отразились настроения отчаяния и ужаса перед непонятной действительностью, драматическое ощущение тщетности любых попыток проникнуть в тайну бытия. Это лирическое выражение терзаний души поэта — одна из загадок творчества Есенина. Ее разрешение в первую очередь связано с трактовкой образа самого «прескверного гостя» — Черного человека. Его образ имеет несколько литературных источников.
Есенин признавал влияние на свою поэму «Моцарта и Сальери» Пушкина, где фигурирует загадочный Черный человек.
«Черный человек» — это двойник поэта, его альтер эго. Он вобрал в себя все то, что сам поэт считает в себе отрицательным и мерзким. Эта тема — тема болезненной души, раздвоенной личности — традиционна для русской классической литературы. Она получила свое воплощение в «Двойнике» Достоевского, «Черном монахе» Чехова. Но ни одно из произведений, где встречается подобный образ, не несет такого тяжкого груза одиночества, как «Черный человек» Есенина. Трагизм самоощущения лирического героя заключается в понимании собственной обреченности: все лучшее и светлое — в прошлом, будущее видится пугающим и мрачно-беспросветным.
Действие поэмы разворачивается глубокой ночью, в полнолуние, когда силы Зла властвуют безраздельно и приходят соблазнять душу поэта. Тихий зимний пейзаж, уже знакомый нам по последним лирическим стихотворениям, на сей раз теряет свою успокоенность, и кажется, что снова нечто угрожающее притаилось в самой ночной тьме, каждое дуновение ветра воспринимается как предвестие появления «прескверного гостя»… Ощущение страшного одиночества рождает желание обратиться к неведомому другу, который, увы, не придет и не протянет руку помощи.
Друг мой, друг мой,
Я очень и очень болен.
Сам не знаю, откуда взялась эта боль.
То ли ветер свистит
Над пустым и безлюдным полем,
То ль, как рощу в сентябрь,
Осыпает мозги алкоголь.
Голова моя машет ушами,
Как крыльями птица.
Ей на шее ноги
Маячить больше невмочь.
Голова, размахивая «крыльями» в ночи, напоминает черную птицу — вестницу несчастья в «Пугачеве». Читая поэму, невольно задаешь вопрос: Черный человек — это смертельно опасный противник поэта или часть той силы, что вечно хочет зла и вечно совершает благо? «Дуэль» с Черным человеком, какова бы ни была его природа, послужила своеобразным духовным испытанием для лирического героя, поводом к беспощадному самоанализу.
Однако в литературном произведении важно не только, что написано, но и как. Тема двойника выражена на композиционном уровне. Перед нами два образа — чистая душа и Черный человек, а перетекание монолога лирического героя в диалог с двойником — поэтическое выражение подсознательного. В исповедальной книге, читаемой «прескверным гостем», открываются противоречия мятущегося духа лирического героя. Соотношение монологической и диалогической речи выявляется в ритмико-интонационном строе поэмы.
Жесткий ритм дактиля усиливает мрачные интонации монолога Черного человека, а взволнованный хорей способствует выражению диалогической формы мысли и повествования. Метафора разбитого зеркала прочитывается как аллегория погубленной жизни. Здесь выражены и пронзительная тоска по уходящей молодости, и осознание своей ненужности, и ощущение пошлости жизни.
Однако эта «слишком ранняя усталость» все же преодолевается: в финале поэмы ночь сменяется утром — спасительной порой отрезвления от кошмаров тьмы. Ночной разговор с «прескверным гостем» помогает поэту проникнуть в глубины души и с болью сорвать с нее темные наслоения. Возможно, надеется лирический герой, это приведет к очищению.
В январском номере журнала «Новый мир» в 1926 году появилась ошеломляющая публикация: «С. Есенин. "Черный человек"».
Текст поэмы производил особенно сильное впечатление на фоне недавней трагической кончины молодого поэта. Современники сочли это произведение своеобразной покаянной исповедью «скандального поэта». И действительно, такого беспощадного и мучительного самообличения, как в этом произведении, не знала русская поэзия. Приведем здесь его краткое содержание.
«Черный человек»: Есенин наедине с собой. Поэма открывается обращением. «Друг мой, друг мой, — начинает исповедоваться лирический герой, — я очень и очень болен…»
Мы понимаем, что речь идет о душевном страдании. Выразительна метафора: голова сравнивается с птицей, стремящейся улететь, — «Ей на шее ноги // маячить больше невмочь». Что же происходит? В пору терзающей бессонницы к герою приходит и садится на постель мистический Черный человек. Есенин (анализ источников создания поэмы это подтверждает) апеллирует в некоторой степени к произведению Пушкина «Моцарт и Сальери». Великому композитору накануне гибели тоже виделся некий зловещий Черный человек. Однако у Есенина эта фигура осмысливается совсем по-другому. Черный человек — это альтер эго поэта, другое его «я». Чем же мучает лирического героя скверный Черный человек?
В третьей строфе поэмы возникает образ книги, в которой до мельчайших подробностей излагается вся человеческая жизнь. В Библии, в Откровении Иоанна Богослова, говорится о том, что, читая Книгу жизни, Бог судит каждого человека, согласно его делам. Письмена в руках есенинского Черного человека демонстрируют, что и дьявол пристально следит за судьбами людей. В его записях, правда, не развернутая история личности, а лишь ее краткое содержание. Черный человек (Есенин подчеркивает это) выбрал все самое неприглядное и злое. Он рассказывает о «прохвосте и забулдыге», об авантюристе «самой высокой марки», об «изящном поэте» с «ухватистой силою». Он утверждает, что счастье — это только «ловкость ума и рук», пускай и приносят «много мук… изломанные // И лживые жесты». Здесь стоит упомянуть о новомодной теории, сложившейся в декадентских кругах начала XX века, об особой миссии языка жестов, приверженцем которой был Есенин и «царицей» которых являлась великая танцовщица Айседора Дункан. Брак с ней был недолгим и не принес поэту умиротворения. «Казаться улыбчивым и простым» в то время, когда сердце разрывала тоска, ему приходилось не только по воле господствовавшей тогда моды. Только так поэт мог скрыть и от самого себя мрак грядущей безнадежности, связанной не только с внутренними противоречиями личности, но и с ужасами большевизма в России.
Что таится на дне души? В девятой строфе поэмы мы видим, как лирический герой отказывается говорить с незваным гостем: он все еще хочет откреститься от страшного рассказа, который ведет Черный человек. Есенин еще не принимает анализ житейских передряг «какого-то» морального «жулика и вора» как исследование собственной жизни, сопротивляется этому. Однако уже и сам понимает, что тщетны его усилия. Поэт упрекает черного гостя в том, что он имеет право вторгаться в глубины и доставать что-то с самого дна, ведь он «не на службе… водолазовой». Эта строка полемически обращена к произведению французского поэта Альфреда де Мюссе, который в «Декабрьской ночи» использует образ водолаза, блуждающего по «пропасти забвения». Грамматическая же конструкция («водолазовая служба») апеллирует к морфологическим изыскам Маяковского, который по-футуристически смело ломал устоявшиеся формы в языке.
Образ ночного перекрестка в двенадцатой строфе напоминает о христианской символике креста, соединяющего все направления пространства и времени, и содержит языческое представление о перекрестке как о месте нечистых заговоров и чар. Оба эти символа с детства впитал впечатлительный крестьянский юноша Сергей Есенин. Стихи «Черный человек» объединяют две противоположные традиции, отчего страх и мука лирического героя обретают глобальный метафизический оттенок. Он «один у окошка»… Слово «окно» этимологически связано в русском языке со словом «око». Это «глаз» избы, через который в нее льется свет. Ночное окно напоминает зеркало, где каждый видит свое отражение. Так в поэме появляется намек на то, кто на самом деле этот Черный человек. Теперь издевка ночного гостя приобретает более конкретный оттенок: речь идет о поэте, появившемся на свет, «может, в Рязани» (там родился Есенин), о светловолосом крестьянском мальчике «с голубыми глазами»…
Убийство двойника. Не в силах сдержать ярость и гнев, лирический герой пытается уничтожить проклятого двойника, бросает в него трость. Этот жест — бросить в привидевшегося черта что-нибудь — не раз встречается в литературных произведениях русских и зарубежных авторов. После этого Черный человек исчезает. Есенин (анализ аллегорического убийства двойника в мировой литературе доказывает это) пытается как бы уберечь себя от преследования своего другого «я». Но такой финал всегда ассоциируется и с самоубийством. Поэт, стоящий в одиночестве перед разбитым зеркалом, предстает в последней строфе произведения. Символика зеркала как проводника в другие миры, уводящего человека из действительности в обманный демонический мир, усиливает мрачный и многозначительный финал поэмы. Реквием по надежде. Трудно, почти невозможно так бичевать себя на глазах у огромной публики, как это делает Есенин. Его невероятная искренность, с которой он открывает миру свою боль, делает исповедь отражением душевного надлома всех современников Есенина. Не случайно знавший поэта писатель Вениамин Левин отозвался о Черном человеке как о судебном следователе «по делам всего нашего поколения», питавшего много «прекраснейших мыслей и планов». Левин заметил, что в этом смысле добровольная ноша Есенина чем-то сродни жертве Христа, который на себя «взял немощи» и понес на себе все человеческие «болезни».
Поэт терпит до конца. И срывается только тогда, когда в речи гостя возникает образ «мальчика в простой крестьянской семье, желтоволосого, с голубыми глазами»… Ладно, вывернул ты меня наизнанку, собрал всю грязь, но уж этого, шалишь, этого я тебе не отдам!
Черный человек!
Ты прескверный гость.
Эта слава давно
Про тебя разносится.
Пушкин видел его, и пушкинский Моцарт не знал покоя от его посещения и, уже создав «Реквием», все не мог отделаться от ощущения, что «как тень за мной он гонится», и кажется, что здесь, за столиком в трактире, «сам-третей сидит»… А в руке у собеседника уже зажат перстень с ядом. Снова вспомнилось пушкинское: «…он мал, как мы, он мерзок, как мы! Врете, подлецы…» И продолжается, и долго еще будет продолжаться это зловещее вранье. Не случайно же Черный человек «водит пальцем по мерзкой книге», не зря же поэт отсылал в минуты чтения поэмы каждого, имеющего уши и желающего слышать, к великому Пушкину
Гоголь. И его мучил этот вечный носитель зла. И Достоевский был с ним знаком, и Блок. И вот теперь его, Есенина, очередь. Ну так он поставит на этом точку!
Я взбешен, разъярен,
И летит моя трость
Прямо к морде его,
В переносицу…
Это не только «за меня». Это за всех их — за измученных и истерзанных тобой, которых ты так ненавидишь и без которых не можешь жить, паразитируя, насыщаясь их кровью, собирая все грехи их, великих даже в своем ничтожестве.
…Месяц умер,
Синеет в окошко рассвет.
Ах ты, ночь!
Что ты, ночь, наковеркала?
Я в цилиндре стою.
Никого со мной нет.
Я один…
И разбитое зеркало…
Известно, что разбитое зеркало — дурная примета, предвестие смерти. Ну что ж, ежели не удастся уйти от судьбы — так хоть не будет больше Черный человек никого мучить.
Ни один редактор при жизни Есенина не стал печатать эту поэму. Она откровенно всех отпугивала. Сам же Есенин читал ее бесчисленное количество раз — писателям, поэтам, каждому встречному-поперечному. Словно хотел объяснить что-то главное, самое существенное, в себе самом. И знал: это — вершина.
«До свиданья, друг мой, до свиданья…» — элегия-миф
…Позабудь,
Что голос горло рвет.
Пусть охватила
Тебя любовь.
Такое вмиг пройдет.
У песни подлинной — другая суть.
Вихрь. Дуновенье в Боге.
Дух пустот.
Среди других персонажей, замеченных в свите Есенина, выделим Г. Е. Горбачева — важную партийно-идеологическую персону, мечтавшую затмить в текущей критике Троцкого после его падения на XIV съезде РКП(б). Именно с Горбачевым связана история элегии «До свиданья, друг мой, до свиданья…».
29 декабря 1925 года вечерняя ленинградская «Красная газета» напечатала ставшие печально известными строки:
До свиданья, друг мой, до свиданья.
Милый мой, ты у меня в груди.
Предназначенное расставанье
Обещает встречу впереди…
Под стихотворением — имя Сергея Есенина и дата — 27 декабря. В дискуссиях «Убийство или самоубийство?» это послание играет важнейшую роль, приводя в смущение сторонников версии преступления. В большинстве своем авторы разоблачительных статей не видели автографа этой лебединой «песни» поэта, так как его до сих пор строжайше охраняют. Открывался он глазам исследователей (тех, кто оставил свои подписи) за 1930–1995 годы не более пятнадцати раз.
Историю появления «До свиданья…» поведали Вольф Эрлих и журналист Георгий Устинов. Суть ее такова: ранним утром 27 декабря поэт якобы передал первому из названных «приятелей» рукописный листок, попросив не спешить знакомиться с «подарком». «Стихотворение вместе с Устиновым мы прочли только на следующий день, — утверждал Эрлих. — В суматохе и сутолоке я забыл о нем». Последняя оговорка многих не только смутила, но и возмутила (например, Августу Миклашевскую, которой посвящено стихотворение «Заметался пожар голубой…»). Устинов в «Красной газете» (29 декабря 1925 года), то есть в день появления в печати «До свиданья…», сделал жест в сторону «Вовы»: «…товарищ этот просил стих не опубликовывать, потому что так хотел Есенин — пока он жив…». Других свидетелей рождения элегии мы не знаем, но верить им, как уже было сказано, нельзя. Так и думали наиболее внимательные и чуткие современники.
Художник Василий Семенович Сварог (1883–1946), рисовавший мертвого поэта в гостинице «Англетер», не сомневался в злодеянии и финал его представлял так (в устной передаче журналиста И. С. Хейсина): «Вешали второпях, уже глубокой ночью, и это было непросто на вертикальном стояке. Когда разбежались, остался Эрлих, чтобы что-то проверить и подготовить версию о самоубийстве… Он же и положил на стол, на видное место, это стихотворение — "До свиданья, друг мой, до свиданья…" …очень странное стихотворение…».
Пожалуй, профессионально наблюдательный Сварог во многом прав, за исключением соображения о демонстрации Эрлихом «убийственного» послания. В этом просто не было необходимости — «подлинника» никто из посторонних тогда не видел. Более того, мы склонны считать, что его не видел в глаза даже сам «Вова» — ему, мелкой сошке из ГПУ, отводилась роль озвучивающего сценарий «самоубийства Есенина».
В газетах о стихотворении сообщалось сумбурно, авторы писали о нем так, как вздумается. В «Последних новостях» (Париж, 30 декабря 1925 года) в информации ТАСС говорилось: «На столе найдено начатое стихотворение, написанное кровью». Сотрудник ТАСС, разумеется, с чьих-то слов, определил степень завершенности послания и, не видя его, дал ему зловеще-кровавую характеристику О неосведомленности журналиста свидетельствует и такая его фраза: «Поэту было только 22 года».
Причем как назойливо лжесвидетели «поселяли» Есенина в «Англетер», так же настырно псевдодрузья поэта сообщали об элегии-мифе «До свиданья, друг мой, до свиданья…». Разумеется, фантазировали — кто во что горазд. «Впереди паровоза» неслась вульгарная «Новая вечерняя газета». 29 декабря, когда еще полной согласованности в действиях убийц и их укрывателей не наметилось, информировала нейтрально: «На небольшом письменном столе лежала синяя обложка с надписью: "Нужные бумаги". В ней была старая переписка поэта». Миф о предсмертном послании уже родился, но еще не обрел законченной формы.
Больше всего неискушенного человека повергла в недоумение гипотеза о «забывчивом» Эрлихе, который в глаза не видел адресованных ему строк. Во-первых, откуда известно, что стихотворение посвящено «Вове»? От его сообщников по сокрытию правды о гибели поэта. Во-вторых, «До свиданья…» в виденной нами рукописи не датировано (в газетной публикации помечено: «27 декабря»). В-третьих, обратите внимание: Эрлих об элегии-мифе нигде не распространяется, и это говорит не о его скромности, а об отчужденности «милого друга» от текста кем-то наспех сочиненного восьмистишия. «Вова» отличался крайним тщеславием, и непонятно равнодушие к стихотворению, обессмертившему его имя.
Наконец, никак не мог Вольф Иосифович быть «в груди» у Есенина — знали они друг друга шапочно, было всего несколько встреч. Он значился как «литературный мальчик» или, как сейчас говорят, фанат от поэзии: нечто похожее на фаната ЦСКА, «Зенита» или «Локомотива».
Скорее всего, Эрлих «До свиданья, друг мой, до свиданья…» увидел впервые уже напечатанным в «Красной газете». Элементарная логика подсказывает: он «забыл» его прочитать 27 декабря, так как читать было нечего. Согласитесь, если бы послание (в «подлиннике») существовало в тот день, его бы показывали всякому встречному-поперечному, дабы, так сказать, документально закрепить версию о самоубийстве поэта.
Современные научно-криминалистические знания позволяют однозначно установить, Есенин или не Есенин сочинил строчки «До свиданья…». Сегодня и не такие головоломки решают. Да, подлинным и непредвзятым профессионалам провести экспертизу листка со строками загадочной элегии, написанной 90 лет назад, как нас уверяют, кровью самого Есенина, не представляет труда.
Но фокус в том, кто и с какой целью ищет ответ. Экспертиза вызывающего споры стихотворения сравнительно недавно проводилась, но тенденциозно, без создания независимой комиссии и без контроля общественности. Разве можно назвать выводы экспертов объективными, если они работали (по разным направлениям) в одиночку?
Миллионы людей в России и за рубежом наблюдают за вспыхивающими или угасающими дискуссиями вокруг этой проблемы, а некто «эксперт» предлагает им келейное одностороннее решение.
Итак, рукописное «До свиданья…» явилось на свет из рук человека, близкие единомышленники которого, несомненно, причастны к злодеянию в «Англетере». Уже одно это обстоятельство заставляет внимательно вглядеться в каждую букву трагического послания.
Известный есениновед и литератор В. Кузнецов предложил провести эксперимент.
«Для сравнения почерка руки автора "До свиданья…" мы положили рядом подлинный автограф тематически родственного стихотворения к строкам Есенина "Гори, звезда моя, не падай".
Я знаю, знаю. Скоро, скоро,
Ни по моей, ни чьей вине
Под низким траурным забором
Лежать придется также мне.
Первое, на что невольно обращаешь внимание, — буквы "До свиданья…" крупнее, чем в стихотворении "Гори, звезда моя…". Смотрим другие есенинские автографы: действительно, буковки помельче; в "англетеровской" элегии какая-то показная каллиграфия. Сопоставляем написание букв: заметная разница в начертании Д, Н, С, Е, О, Я. И нет в сомнительном автографе какой-то неуловимой мягкости, детской округлости и непосредственности буковок-букашек несомненного подлинника».
Известно, каллиграфию поэта аттестовал Д. М. Зуев-Инсаров в своей спекулятивной книжке «Почерк и личность» (М., 1929). «Предсмертное письмо (стихи) Есенина характерно выраженным центростремительным направлением строк, — писал явно близкий к Лубянке спец, — что указывает на депрессивность и подавленность состояния, в котором он находился в момент писания». Даже беглого внешнего взгляда на «До свиданья…» достаточно, чтобы не поверить «эксперту». Он назойливо подгоняет свою трактовку почерка поэта под идеологически избитую схему «есенинщины» и договаривается до такого вывода о «подопытном»: «Сердечности в натуре мало». Комментарии излишни. Указанная книжечка более интересна для нас одним примечанием: «Исследование почерка Есенина сделано мною за несколько дней до его трагического конца по просьбе ответственного редактора издательства "Современная Россия", поэта Н. Савкина».
Николай Петрович Савкин — фигура в есенинском «деле» любопытная, но, конечно, не как жалкий стихотворец и редактор вычурной имажинистской «Гостиницы для путешествующих в прекрасное» и т. п., а как человек, часто мельтешивший вокруг Есенина. В ноябре 1925 года он появлялся вместе с поэтом в Ленинграде.
Есенина он ненавидел. Однажды поэт писал сестре: «Передай Савкину, что этих бездарностей я не боюсь, что бы они ни делали. Мышиными зубами горы не подточишь». В контексте таких враждебных отношений интерес Савкина к почерку Есенина не может не настораживать.
Почерковедческую экспертизу «До свиданья…» проводил (1992) криминалист Ю. Н. Погибко (почему-то не оставил в сопроводительном листке к «есенинскому» автографу своей подписи). Его крайне сомнительный вывод: «Рукописный текст стихотворения… выполнен самим Есениным».
К этому кощунственному графическому шедевру годится для иллюстрации стишок Вольфа Эрлиха «Свинья» (1929), в котором есть примечательная строфа:
Припомни, друг: святые именины
Твои справлять — отвык мой бедный век;
Подумай, друг: не только для свинины —
И для расстрела создан человек.
Про какие «святые именины» говорит Эрлих? Вопрос нериторический… Есенина убили в поздний послерождественский вечер, 27 декабря.
Элегия-миф «До свиданья, друг мой, до свиданья…» требует специального и тщательного стилистического анализа. Ограничимся двумя принципиальными замечаниями. Канцелярское выражение «Пред-на-зна-чен-но-е расставанье…» явно не есенинское, как и «…без руки и слова…». Поищите в его собрании сочинений — не найдете ничего подобного. Да и все восьмистишие, на наш взгляд, интонационно чуждо Есенину. В стихотворениях-предчувствиях на ту же тему, как правило, трогательная задушевность соединяется с «хулиганским» озорством («Любил он родину и землю, // Как любит пьяница кабак…» и т. п.). «До свиданья…» же звучит заданно-погребально, в нем чужая, не есенинская музыка.
И последнее: мотив смерти, как известно, традиционен не только в русской, но и в мировой поэзии. Даже если представить, что «До свиданья…» принадлежит Есенину (мы в это не верим), сие ничего не доказывает. Искреннейший и самый, пожалуй, культурный друг поэта, эстет Иван Грузинов, 25 декабря 1925 года написал[20]:
Осень. Глушь.
Шагаю наугад…
Запах смол.
Лопаты мерный стук.
Упаду, затягивая петлю.
Мать-земля!
Зерном не прорасту.
Звездочку над полем не затеплю.
И, слава богу, он долго здравствовал.
И еще. Есть нечто объединяющее все есенинские экспромты последних месяцев его жизни — предчувствие близкой гибели. «Мчится на тройке чужая младость. Где мое счастье? Где моя радость?..», «Неудержимо, неповторимо все пролетело… далече… мимо…», «Кругом весна, и жизнь моя кончается…».
Ощущение близкого конца здесь нагнетается и становится явственным:
Сочинитель бедный, это ты ли
Сочиняешь песни о луне?
Уж давно глаза мои остыли
На любви, на картах и вине.
Ах, луна влезает через раму,
Свет такой, хоть выколи глаза…
Ставил я на пиковую даму,
А сыграл бубнового туза.
Среди экспромтов выделяется одно четверостишие, в котором это ощущение выражено, пожалуй, наиболее остро:
Снежная равнина, белая луна,
Саваном покрыта наша сторона.
И березы в белом плачут по лесам.
Кто погиб здесь? Умер? Уж не я ли сам?
Это четверостишие написано в ноябре 1925 года. Что в нем? Предчувствие того, что часы сочтены. Достаточно сопоставить эти стихи с последней элегией поэта «До свиданья, друг мой, до свиданья…», чтобы понять, что прочитываются они в едином контексте и что нет в этих строках никакого намека на добровольное расставание с жизнью. «Предназначенное расставанье» — рука судьбы, от которой не уйдешь.
Позвольте теперь высказать смелое утверждение. Есть веские основания говорить о том, что стихотворение «До свиданья, друг мой, до свиданья…» было написано не 27 декабря 1925 года, а гораздо раньше.
Об этом, в частности, писал А. Дехтерев в парижском журнале «Числа» в 1934 году, упоминая филолога и поэта Виктора Мануйлова как адресата данного стихотворения, относя его написание к 1924 году и свидетельствуя, что состояло оно из пяти строф. В данном случае мы имеем дело, скорее всего, с записью на память, при которой, возможно, строчки подверглись некоторой переработке. Но переработке, видимо, не доведенной до конца.
Вплоть до наших дней стихи «До свиданья, друг мой, до свиданья…» остаются, по всей видимости, грубой мистификацией в истории жизни и гибели великого русского поэта Сергея Есенина. То, что Есенин, со слов В. Эрлиха, передал ему в пятом номере «Англетера» листок с посмертными стихами, было возведено в summum opus summi viri![21] Да и сам поэт не раз в своих стихах и вслух высказывался о своей кончине. Кстати сказать, у того же Есенина подобных «посмертных» стихов вполне достаточно, как у каждого именитого поэта. Но раз слово это прозвучало, то первым, кто мог его произнести, уж конечно же, должен быть сам Есенин! Такой шанс упускать было нельзя. И тут же, как по мановению волшебной палочки, требуемое «прощальное» сочинение было сотворено.
Посудите сами. Лечение в московской психбольнице, декабрьский побег в Ленинград, отсутствие чернил — стихи, написанные кровью, — погребальная музыка: какая сладостная наживка для просвещенных дилетантов! Поэт умер рано, в тридцать лет, следовательно, должны быть предсмертные стихи.
Мистика, ложь, страх перед разоблачением и сделка с совестью — вот четыре источника, давших общий знаменатель — элегию-миф «До свиданья, друг мой, до свиданья…».