Я пытал Елену, добывая сведения про ее брата. Она была в здравом уме и твердой памяти и рассказывала, откровенно и охотно — скучно же было сидеть одной, а тут я заглянул развлечь старушку. Ее беда была еще и в том, что какие-то из гостей не могли дождаться, пока она доковыляет на своих ходунках до двери — и, прождав после звонка пару минут, уходили. Отпирает она дверь, через пять минут — а там никого. Как люди жили без мобильных? Непонятно совершенно.
Я ее всегда дожидался.
Да, так Лолита, Лолита…
Откуда ж это всё взялось-то? Из пальца высосал писатель этот сюжет? Так бывает разве? Эхехе…
Мне это хотелось выпытать у сестры. Но сначала, усыпляя ее бдительность, я ее расспрашивал вообще про жизнь. Она отвечала:
— Мы все вместе уехали в 1919-м. Мать вывезла ожерелье жемчужное, которое дало нам много денег — мы довольно долго на них жили. Сперва — в Лондоне. Там я ходила в английскую (она ставила ударение на первом слоге — английскую. — ИС) школу. Потом мы, как известно, жили в Берлине. Я там ходила в русскую эмигрантскую школу. Мой отец стал редактором газеты «Руль». А затем произошло ужасное несчастье, когда отец был убит, — ну, вы всё это знаете… После случая с моим отцом — это понятно, да? — в 1923-м мы двинулись в Прагу, потому что чешское правительство тогда чрезвычайно щедро помогало русским эмигрантам. По-видимому, это связано с мятежом чехословацкого корпуса в Сибири. Чехи как бы предали Колчака и хотели себя как-то реабилитировать. И это у них получилось замечательно. Пятнадцать лет они помогали русским эмигрантам! Давали субсидии, одежду, бесплатное обучение — и в школах, и в университете. Жили мы там неплохо… Пожалуй, мы простили чехов.
Я была замужем два раза. Оба они — русские, офицеры. Второй мой муж — Всеволод Вячеславович Сикорский, с ним я познакомилась в Праге — был штабс-капитан, артиллерист. Когда Красная Армия их победила, они выехали. Сикорский кончил в Праге русский юридический факультет. А после окончания работал кассиром в эмигрантской кооперативной лавке. Собственно, я там его первый раз и увидела. Потом мы встретились случайно в дешевом русском ресторане «Огонек», туда все наши ходили.
Почему он не работал юристом? Дело в том, что в русском университете учили старые русские законы. Мы много лет думали, что через пару лет большевики кончатся, в России наведут порядок, весь свод законов Российской империи восстановится, мы вернемся домой и заживем прежней жизнью…
А я закончила философский, но учила там в основном славянские литературы, в том числе и русскую. Закончила — и тоже работала в магазине, продавщицей. Было страшно: я безумно боялась просчитаться! А после устроилась в университетской библиотеке, это в Праге. Потом нашлось место в библиотеке ООН здесь, в Женеве — я говорю на пяти языках, это им понравилось, — и мы сюда переехали в 1939-м.
Как же им повезло — успели сбежать от немцев, от их войны, в нейтральную страну!
— Муж не работал, сидел с сыном. Он по новой профессии переводчик… Как сказать — simultanee?
— По-русски это будет — синхронный, — подсказал я и дальше плавно перевел разговор на главное, на глубинный смысл образа Лолиты. Елена рассказывала:
— Мой брат был очень красивый молодой человек, такой элегантный. Мы были с ним страшно дружны! Правда, в Петербурге мы почти не общались! Жили на разных этажах и виделись только за завтраком и обедом. А подружились страшно, когда оказались в Крыму. Мне — 13, ему — 19. Мы часами были вместе… Он меня научил…
И вот тут случилась длинная пауза. Елена, наверно, вспоминала то лето — а это не так просто, когда почти век с тех пор прошел. Пока она молчала, я вдруг поймал себя на престранной мысли… Я в эту паузу был просто этой мыслью — с кого срисована Лолита — ударен! При чем тут это? При том, что Елена в 1919-м году в Крыму была привлекательной нимфеткой — иначе, подумайте головой, с какой бы стати взрослый парень стал возиться с такой пигалицей? Это единственно возможное объяснение — она была нимфеткой… Но — недоступной, запретной, так же, как и Лолита из книжки, и даже еще больше — родная сестра все-таки. Нет смысла вслед за Набоковым повторять его (заведомо ложные) измышления про то, что сюжет он взял из головы и только из нее одной. Не, ну если и так, то в голову-то как залетела эта криминальная идея?
Я представляю себе, причем с необычайной легкостью, как это мучило его. Видение девочки, которая смотрит на него влюбленными глазами (какими же еще она могла смотреть на старшего брата, красота которого ей помнилась и через 80 лет?) — но никогда, ни-ког-да не будет ему принадлежать? Или будет — это я про набоковский роман «Ада», описывающий плотскую любовь брата и сестры.
И вот в наши дни мадам Сикорская, тогда в возрасте 92 лет, продолжает:
— Он научил меня… огромному количеству вещей… Любимая книга моя книга — из его — «Дар»! Я хорошо помню ту берлинскую жизнь. Эти описания, как он ходит купаться в Грюневальд. Боже, сколько я там раз бывала, в этом Грюневальде! У него был романс со Светланой Зиверт. Они были обручены. Но родители этой его невесты решили, что она не должна выходить за безработного. И Светлана ему отказала. Он тогда вот что написал:
Иль дула кисловатый лед,
прижав о высохшее нёбо,
в бесплотный кинуться полет
из разорвавшегося гроба?
Нет, я достойно дар приму,
великолепный и тяжелый,
всю полнозвучность ночи голой
и горя творческую тьму.
Да кто из нас в нежном возрасте не подумывал о самоубийстве? От несчастной любви? По правде сказать, лучше переживать такие крушения в нежные детские годы, когда застрелиться довольно сложно, по ряду причин. Это просто спасение, когда такое выпадает на юность! С некоторыми вещами не надо тянуть, да. Всё хорошо вовремя. Набоков про это так прямо и сказал: «Мы любили преждевременной любовью, отличавшейся тем неистовством, которое так часто разбивает жизнь зрелых людей. Я был крепкий паренек — и выжил…»
«Лолита» — иногда мне кажется, что вообще она, не вся конечно, но какие-то страницы — про мое детство. Я прям застываю, открыв рот, когда натыкаюсь на:
«Полоска золотистой кожи между белой майкой и белыми трусиками… Я рос счастливым, здоровым ребенком в ярком мире книжек с картинками, чистого песка… морских далей и улыбающихся лиц… мы наскоро обменялись жадными ласками, единственным свидетелем коих были оброненные кем-то темные очки. Когда моя рука нашла то, чего искала, выражение какой-то русалочьей мечтательности — не то боль, не то наслаждение — появилось на ее детском лице. Сидя чуть выше меня, она в одинокой своей неге тянулась к моим губам, а ее голые коленки ловили, сжимали мою кисть, и снова слабели…
… я, великодушно готовый ей подарить всё — мое сердце, горло, внутренности, — давал ей держать в неловком кулачке скипетр моей страсти…
Я стоял на коленях и уже готовился овладеть моей душенькой, как внезапно двое бородатых купальщиков — морской дед и его братец — вышли из воды с возгласами непристойного ободрения… похабные морские чудовища, кричавшие „Mais allez-y, allez-y!“, Аннабелла, подпрыгивающая на одной ноге, чтобы натянуть трусики; и я, в тошной ярости, пытающийся ее заслонить…»
Они орали по-французски, которого я не знал — в детстве. А Набоков, небось, тогда знал.
И там то и дело упоминаются мимозы, сразу приходит мысль — это про Крым. Про Крым — и его сестру Лену. Когда я с ней, бабушкой-старушкой, говорил в Женеве, то всё вспоминал вопрос, который мучил покойного: куда деваются нимфетки?
Я это читаю, «Лолиту» — и мне становится не так одиноко.
«… допускаю, что вы уже видите, как у меня пенится рот перед припадком — но нет, ничего не пенится…». Это написал он, а я разве что с облегчением подписываюсь — как ставят подпись под петицией.
Глава 12. Крымнаш
Крым как рай — и у меня, и у Набокова — вполне удавался. Густой воздух, в нем запах хвои и травы, и спелых южных плодов. Пальмы, само собой. Теплая мягкая земля. Солнце, солнце, тепло, слабый ветер. В раю невозможны ураганы. Ну разве только для обслуги, для местных, когда счастливчики-экскурсанты разъедутся по своим унылым пыльным поселкам, в Жиздру и Белев, про которые в Ялте вспоминал Чехов, и в С(ерпухов), куда вернулась хорошо отдохнувшая и падшая — не зря ездила на курорт — дама с собачкой.
Кажется, я там впервые увидел кипарисы, мы собирали под ними тугие зеленые шишки и убивали ими друг друга. На разных войнах, которые непрерывно шли между вторым корпусом санатория и третьим, мы бросали эти то ли бомбы, то ли гранаты в противника, видя в своем воображении смертоубийство.
Моя красавица, ей было восемь, в затишьях между боями становилась в рискованные тревожащие позы, ну то есть отставляла одну ногу чуть в сторонку и разворачивала ступню наружу ли, внутрь ли — главное было сломать казенную строгую прямую тему. Впрочем, хороша она была и когда стояла прямо, сцепив руки за спиной «ах, я такая беззащитная и открытая». И вот это провинциальное — она была, как сейчас помню, из Харькова — кокетство — склоненная набок головка. Я видел в этом немыслимый какой-то разврат, при том что мы в те времена не слыхали слова «нимфетка», хотя оно уж успело облететь весь, кроме нашего лагеря, мир и его вполне покорить, и наполнить приятным симпатичным ужасом (от мыслей про «вышку» за педофилию). Ну а что, любовь и смерть всегда идут рука об руку, какое ж может быть острое щастье без риска, без ощущения близости смерти, без невидимого барьера, который не перепрыгнуть. Платье, сандалии, какая-то ленточка в волосах, купальные ее трусы, на которых был узор из вишен и листков, и никакого лифчика, хотя, конечно, уже бы можно было, можно, да, можно, хотя это и выглядело всё еще игрушечно, но тем не менее. Засыпая, я представлял себе ее в своей постели, она просто лежала рядом — просто лежала! И легко дышала, ее дыхание было какое-то невнятно фруктовое, я иногда ловил его днем, случайно, когда она подносила мне боеприпасы, эти вот зеленые недозревшие шишки, можно сказать, шишечки, размером где-то с те, что были у нее.