А вот внезапно оборванная дружба, в юности — это другое. Как будто половина меня уничтожена, и я стал одиноким сиамским близнецом. Мне приоткрылись какие-то темные глубины, в которые страшно было заглядывать, оттуда несло горящей серой, той, какая спалила преступные города… Их жителей в старые времена не украшали флердоранжем и уж тем более не венчали, но это — дело прошлое, его уж не вернешь.
Вдобавок ко всему я стал безработным и впал в унизительную нищету. Документы мои почти все, смешно сказать, понимаю, как глупо это звучит — по случайности сгорели в сарае у подружки. Одно цеплялось за другое, другое — за третье, и никакого просвета не видно было. К тому же поиски выхода требовали энергии, которой мне в те дни редко хватало даже на то, чтоб встать с дивана, точнее с раскладушки. Но самое главное в жизни, про что я тогда еще начал догадываться, — это не здоровье, и не везение, и не ум, и не деньги, а совсем другая штука. Которую нельзя измерить и пощупать. Называется она — интерес к жизни. Без этого ничего не работает и не считается. Ни-че-го. А как раз интереса-то и не было. Я с облегчением и, как думал тогда, с последней радостью думал, что всё можно решить, все мои проблемы, причем окончательно — одним рыпом. (Слово «рып», кажется, из суржика.) Сдерживало меня вот как раз то, что вместо Димона я встречу там одних только чужих.
Из-за этого страха я и остался жить.
Страх — это то, что может спасти, когда уже не на что надеяться.
… Там, на берегу, у того теплого ночного моря, кроме Димона с его подружкой была еще одна девица. Ее звали Женя. Ее конические пальцы этак изысканно утончались к ногтям, к кончикам. Эта деталь меня почему-то сразила. (Опять, в который раз, вспомнился Набоков.)
— До чего ж красиво! — подумал тогда я. Это меня неожиданно возбудило. Маникюра у Жени, кстати, не было, так как-то всё, по-домашнему.
Кроме пальцев, к Жене меня тянули ее чистые глаза. В ней было мало женского, кошачьего, сучьего, но зато — много человеческого. И вот от этого ее взгляда я был как будто немного не в себе. От нее шло, как я сейчас понимаю, некое самоотверженное, даже жертвенное излучение. Виктимность — как в учебнике криминологии! Мы с Женей непроизвольно произвели обмен сигналами, то есть не мы, а наши подсознания, подкорки. Да, меня к ней тащило как канатом, но, скажу сразу, у нас ничего не случилось. Почему — поди разберись, особенно теперь. Я послал ей сигнал «Ты прекрасна!». Она ответила — мысленно — веселым одобрением. Ну вот это купание в ночном море… Потом еще пили и вели беседы ни о чем, в которых главным были эмоции. Какие? А такие, что мы приняли, утвердили друг друга и были готовы если не на всё, то на многое. Нам было по 17 лет, и мы были далеки от.
Но, как я сказал, ничего не было. Не случилось. Через пару дней я уехал из их города.
Но это еще не конец истории.
Возможно, именно эта неотвратимость моего скорого отъезда отбросила нас друг от друга. Зачем любовь до гроба и африканские страсти, если у вас в распоряжении всего три дня? Никакой перспективы хоть курортного романа. Недели и то мало, надо две хотя бы. Ну, 10 дней на худой конец. Это все знают. И дело было не только в быстротекущем времени, но и в нашей общей невинности и провинциальном патриархальном воспитании.
После, при нашей встрече через полгода, Димон мне рассказал, как-то запросто, между делом, без тени пафоса и страстей — что было дальше.
Они втроем напились — он и обе подруги — и Димон принялся целовать мою невинную голубку. Которая не подавала никаких признаков жизни — хотя, конечно, дышала и у нее был пульс, не как было позже с его малиновым, бурячным телом — но не более того. Дальше случилось то, что случилось. Он взял ее пьяную, бесчувственную, почти мертвую. Клиническая смерть, кома, что-то такое. Наутро Женя страшно удивилась — откуда на простынях столько крови? Ее с Димоном подружка, которая была в курсе всего, стала врать, что иногда график дней ломается, особенно по пьянке! — и дела начинаются внезапно. Женя, кажется, в это поверила. Ну как не верить ближайшим друзьям, а? Кому ж тогда?
Что мне было с этим делать?
С этим невыносимым знанием?
С этим аццким ужасом?
Я, когда услышал про это, вспомнил старую притчу.
Человек приносит другу окровавленный мешок с неким гибким еще и теплым мясом внутри, говорит, что вот убил человека, и теперь надо где-то закопать труп, помоги, брат, на тебя вся надежда. Они куда-то едут в ночи, вдвоем роют яму и закапывают жмура. Пафос в том, что в мешке была пара свежезабитых баранов, такая проверка на вшивость — донесет, нет? Момент истины. Это история про суть дружбы.
Я провалился в эту пропасть. Вот — подлое преступление. Про честь, благородство и всё такое прочее — понятно. Это было злодейство, покушение на ангела, на чистейшую прекрасную душу. С которой у нас был серьезный глубокий роман — неважно, что он тянулся всего три дня и мы даже не поцеловались ни разу. Это было, что называется, большое чистое чувство, которое превзошло какие-то мои длинные бурные отношения с замахом даже на ромео-джульеттовский суицид, — от избытка эмоций и доверчивости. Вообще же, если подумать про свою жизнь, покопаться в ней — и в чужих жизнях, которые разворачивались у меня на глазах, — понимаешь: всегда уже в первые минуты, когда двое (разнополых) предстают друг перед другом, сталкиваются на жизненном пути, сразу обоим становится ясно, будет у них что-то — или не будет. Точнее, могло б двоих накрыть по-взрослому, с силой стихии — или никак не могло. Да, бывает стопроцентная ясность, но иногда, если такое выпадает, чья-то невидимая рука раскидывает людей в разные стороны, и тополя продолжают спокойно и безучастно торчать на Плющихе, все три. Когда-нибудь их спилят, за этот пух, это семя, которое летит в глаза недовольным прохожим. Лотерейный билет остается выигрышным, даже если он не предъявлен к оплате.
Легко догадаться, что я не донес на друга. Более того: несмотря на все мои мучения, у нас с Димоном всё осталось как было. Да! И еще: мы с ним никогда больше не говорили про это. Вот он мне про это рассказал — и типа мы про это забыли.
Я после много и часто думал про Женю. Без тени спокойствия. Злодеяние это недалеко ушло от убийства. А по моей шкале дозволенного и недозволенного — это было так даже и хуже убийства. Я прислушивался к себе, к своим движениям где-то в глубине, и считывал ответ: убить человека и я бы мог, при каких-то обстоятельствах, при стечении их. А вот на такое, как он с Женей — не пошел бы никогда. Мне казалось, было такое непонятно откуда взявшееся ощущение, что уж лучше (моя) смерть, чем вот это.
Что я думал тогда про Димона, каким видел его — даже не столь важно, да я и не помню точно. Речь о том, что я оказался на его стороне, вот и всё. Безоговорочно. Против целого мира? Против совести? Ну, вышло, что так.
Через много лет.
Было.
Вот что.
А именно — смутная и мутная догадка: он мстил — кому, судьбе, жизни? За несчастные любови? Или он от ревности так жестко взял (у меня?) Женю. Бывают же чувства, которые сметают на своем пути всё, просто всё. (Как экскаваторы Собянина.) Из институтской программы по зарубежке во мне глубоко засел (почему, кстати?) диалог Генриха Наваррского с королем, который был голубым, и почти весь (королевский) двор вслед за ним кинулся долбиться под хвост. (Вот как для карьеры вступали в такую мерзость, как КПСС). Ну, кроме Генриха. Тот решил сказать королю слова поддержки; уж какие смог найти, такие и сказал:
— Да, согласен, в чем-то вы правы, ваше величество, с вашей ориентацией. Бабы, они все истерички, у них конкуренция, ревность, они дерутся друг с другом, царапаются. А мужики, по крайней мере, сдержанны.
— Если б так… — печально ответил король. — Лучше б истерили и царапались и таскали друга за волосы! У нас всё хуже: моих самых нежных красавцев убили на дуэлях. Вот пидарасы!
Врут все эти якобы умные книжки или нет? Понятно, что авторам для успеха нужны парадоксы и внезапные идиотские ходы, чтоб продать тираж и еще пару допечаток. Белое выдать за серое, злое — за доброе, в негодяе найти черты святого — ну, первый курс «Щуки». Там как раз тупо учат, как привлечь и удержать внимание, чтоб не сгинуть в безвестности и не спиться с тоски там, в глухой духовной провинции, вдали от света, от сияния. Я обдумывал всю эту чужую заумь — изредка на меня находила такая блажь. Всё взвешивал бесстрастно, пытаясь ухватить суть. Прочтешь что-нибудь типа мемуара русского писателя, который делает минет негру-бомжу, — и что-то вдруг как всплеснет так в мозгу! И несколько минут думаешь о том, много ли вокруг пидарасов и как им живется, — весело? Или хоть топись? Они, в свою очередь, небось, жалеют нас, серых натуралов, которые возятся с банальными мокрощёлками! (Кстати, есть еще более роскошный термин — «пиздопротивный», который меня смешит.) Один знакомый литератор часто описывал секс, с деталями, в подробностях, не забывая про любовные жидкости. Получалось не очень привлекательно, а даже и отталкивающе…
— Но если ему бабы не нравятся, если они ему так противны — зачем он с ними якшается и после это описывает? — удивлялся я. Через много лет случайно выяснилось, что у него был роман известным голубым культуртрегером. Тот написал некролог, в котором деликатно сдал любовника. Так тот литератор лет за 10 до смерти внезапно переквалифицировался в бабники! Он прям зверствовал, дорвался наконец до настоящего секса, после скучной возни с мужиками. Метаморфоза!
Ну тут всё понятно. Нечего и сравнивать… Голые мужики — отвратительны все до одного, есть ли что скучнее (чужого) хуя? А голые бабы — ну где-то каждая вторая или две из трех нехороши, а остальные как минимум бодрят. Это необычайно важно.
Словом «бабы» я называл своих Джульетт, а не каким-нибудь дурацким девчачьим словом «возлюбленные». Кстати, возможно, я еще и потому избегал этого приторного словца, что однажды оно было сказано про меня, причем при пренеприятных обстоятельствах. Одна моя подружка, на которую я в те времена всерьез тратил жизненные силы и телесные соки, — однажды, пьяная, вела к себе домой нетрезвого же спутника, который, как назло, был с виду и по манерам (что я успел отследить за те минуты, что мы были на грани боестолкновения) — моей противоположностью! Мы столкнулись на лестничной площадке, я спускался, не достучавшись в ее дверь, а те голубки поднимались, тяжело и устало, и орали какие-то куплеты. Именно этим вот сахарным, сахаринным словом она и представила меня своему собутыльнику, чтоб… чтоб что? Объяснить ситуацию? Ему? Мне-то не надо было, и так всё было наглядно. Я кивнул влюбленным, молча, и зашагал дальше вниз по лестнице, которая вела их вверх. На ходу, на полпути, я успел засечь, что они,