Тайна исповеди — страница 37 из 75

постояв в задумчивости на ступеньках, секунд 15, таки продолжили свое утомительное восхождение. После я еще к ней зашел пару раз, всё же проще рубить собаке хвост по пятаку, а не одним махом по самые уши, и по ходу этих прощальных актов любви намотал на винт — и эта хоть и благородная, но легкая любовная болезнь с мутными каплями несвежего цвета была послана мне, вероятно, тем джентльменом, с которым мы так учтиво разошлись на лестнице старинной хрущевки, — что твои мушкетеры. Та мутная тема помешала мне затеять с одной новой знакомой солидный роман, который мог поглотить, затянуть меня всерьез. Впрочем, если начать перечислять то, чего не было, что не случилось, — то мы растворимся в хаосе, в бесконечности.

Я не оставлял мысли повидаться с Женей. После всего этого. Я как-то распознавал в ней топливо, которым мне следовало от нее заправляться, — присоединяясь, пристегиваясь к ней. Это была ощутимая, заметная тяга… Так бывает, когда распознаешь «своего» человека.

Я стал писать Жене письма и слать их в тот ее студенческий город. Но всё было напрасно. Ни одного ответа. Нельзя сказать, что я из-за этого сильно страдал, поскольку наш почин, наш задел на будущее был микроскопический, нежности и стыдных желаний в моих мыслях о ней было куда меньше, чем жути от воспоминаний о том, что ей выпало. Но мне просто чего-то не хватало, каких-то специй, которые я учуял в ней, вот и всё.

Переписка наша вся состояла из двух или трех моих писем. И открытки с картинкой — там была лилия, для меня она стала эмблемой ада.

Через сколько-то лет я узнал, что после диплома она уехала в южную республику. По распределению, как тогда было заведено. Перед самой смертью она, мне сказали, вышла замуж. За местного. Откуда ей было знать, что она идет на казнь! Не хочу рассказывать подробности. Она ни в чем не виновата, но вот так случилось. Скажу только, что ее пепел, буквально пепел, стучит в мое сердце. И это довольно больно. И мир от этого предстает непознаваемым и страшным, понимаешь, что в нем много всякого такого, чего лучше б и не знать. Но на некоторых сваливается это знание, и они не могут придумать, что с этим делать и что про это думать. Если груз слишком тяжел, люди пьют горькую и/или уходят в бомжи, а то и лежат в морге, в морозилке, годами терпеливо ожидая опознания. Ну и опять же — куда спешить, когда настала вечность?

Я снова ничего не сказал Димону. А он не знал. Про Женю, в смысле про финал. Непонятно было, в каких терминах ему это растолковывать. И какого от него ждать ответа. Да идите вы все к черту, я ж не воспитатель в интернате для олигофренов, чтоб рассказывать вам, что такое хорошо и что такое хуёво!

Дальше всё получалось совсем мутно. Если твой друг — убийца, что ж, отказываться от него, отворачиваться? Вычеркивать из жизни? Да? Да или нет? Если вы делаете добро любящим вас и тем, кого любите вы, и вознаграждаете чужих за добрые дела — много ли в этом доблести? Заметьте, не я первый это сказал. Кто же посочувствует грешнику, которому ставят прогулы в аду? И ждут его там как родного? Что же, никто не пожалеет его? Он точно сразу проклят?

Впрочем, ничего такого я не думал, а просто пребывал в оцепенении. И меня не удивило то, что случилось позже. Когда случилось то, что случилось… С Димоном.

Да, так я помчался тогда с каникул к нему в общагу, прям из аэропорта, с чемоданом — рюкзаки в те годы были не в моде. Отчего я рассчитывал его застать дома вот ни с того ни с сего так, средь бела дня? В домобиловскую эпоху? Так мы же переписывались, он знал, в какой день я прилечу. Конечно, сразу к нему, иначе и быть не могло, он это понимал, без вариантов. Я вошел тогда в его комнату без стука, дверь всегда была открыта, да чего там красть.

Его койка была дальняя левая, у окна. Так вот на ней сидели двое. Ближе ко мне — Димон, а под его рукой — как ни странно, Инга. Он смотрел на меня с растерянной неяркой улыбкой. Она — тоже с улыбкой, только очень грустной.

— О, привет! Привет всем! — сказал я. — Вот и повод выпить, за встречу, конечно же!

Немцы опять в Подмосковье, опять дошли до Москвы, — сказал я себе, подумав про нее. В «Комедиантах» по книжке Грина Лиз Тейлор — на нее страшно была похожа моя мать в молодости — сыграла немку, отец которой, нацист, после войны был пойман и повешен. Инга не рассказывала мне про своего деда, он вполне мог быть и эсэсовцем, как они там тогда любили, и при чем тут она? За давностью лет… Но вот этот немецкий военный флер все равно не оставлял меня, никогда, и всякий германский старик пробуждал во мне только одно — известно что…

Со мной была бутылка перцовки и кусок вареной колбасы.

Мы все молча обнялись и сели за стол. Я был рад, что вот, наконец, свободен! Женат-то я на Инге и так не был, да мы и расстались уже, но что-то висело на мне, как-то придавливало к земле. Невидимые узы душили. Слабо, но ощутимо. И вот теперь — всё! Инга отстегнулась от меня. Теперь она чужая, она — отдельно. Свобода. Легкая, веселая и — полная. Была радость оттого, что вся эта наша история кончилась, ко взаимному удовольствию. То есть — к моему и к его. К Инге я в голову не заглядывал, даже и не пытался, от греха подальше, но чего уж тут, нешто этой плохо для нее — заполучить тепленьким такого премиального красавца — моего друга. Как странно, что она была в этом городе, в этой комнате, куда меня забросило пусть в гости, но со всей неизбежностью! Нет на свете более ненужной вещи, чем любящая женщина, к которой ты равнодушен, даже если относишься к ней в целом неплохо. (Кто первый это сказал? Не помню.) Зачем она тут? Давно ли? Как попала? Почему всё повернулось так? Ну, это всё было не так важно, как окончательное решение вопроса о моих с ней отношениях.

Слово за слово, через полгода они расписались, сняли квартирку, и я по старой дружбе — или по старым дружбам, или по любви и дружбе, совет да любовь — навещал молодых в их гнездышке. Бывало, придешь к ним с пустыми руками (будучи на мели), а Димон уж встречает меня у двери и быстро засовывает в мой портфель две или три «Перцовки», и торжественно заходит со мной и этим портфелем на кухню, где гостеприимно шкварчали на сковородке котлеты, — вот, гость принес выпивку, ну не отказываться же от подношения, в самом деле!

Она встречала меня сурово, говорила противным голосом, что — ах, ах — я спаиваю ее мужа. Я не спорил, не сдавать же друга, и делал виноватое лицо. («Кто отдаст душу за други своя…») Мы выпивали всё, что было у меня в портфеле, он приносил еще из загашника недопитую «Зубровку», и я, икая, укладывался на диванчик и кряхтел и храпел там до раннего утра, когда мы все подхватывались и бежали каждый по своим делам.

Она называла меня ебаным алкоголиком, а невнятных сентиментальных стихов больше не декламировала. Куда подевалась прежняя дымчатая лирика? Передо мной был совершенно другой человек! Жесткая нудная жена, какое щастье, что не моя, а чужая — повторял я (себе) то и дело, и это была важная ступень на пути к пониманию того, что вообще есть щастье. Если к другому уходит невеста, то неизвестно, кому повезло. Можно только представлять себе, в общих чертах, как Димону было больно оттого, что ему досталась только тусклая пустая оболочка, лягушечья шкурка, занудство и угрюмость домашнего быта, — а нежная, романтическая (пусть даже и фальшивая) красавица, какой она была раньше, вся досталась мне, а после исчезла, как ее и не было, вместо нее — холодная хозяйственная тетка, каких полно кругом… «Пускай ты выпита другим, но мне досталось, мне досталось», — как там у автора классического русского блатняка. Принцесса оборотилась в лягушку, такая сказка наизнанку.

Это как в кино, когда убивают главного героя, и это как бы ты сам, это ты смело воюешь и побеждаешь, но убивают-то не тебя, ты смотришь на печальный финал со стороны, ну грустно тебе, и что с того — ты всё равно живешь дальше и у тебя еще будет много всякого разного…

Непонятно, кому досталось больше унижений в их доме — ему или мне. Однако я все равно продолжал бывать у «молодых», да хоть потому, что жизнь дала трещину, я оказался на мели — и тащился в страшную даль ради того только, чтоб просто пожрать. Я довольно долго жил так, бродяжничая, изредка зарабатывая сколько-нибудь скупых банкнот, которые меня не спасали, а только выручали на время, короткое время, на пару-тройку дней.

Бедность я переносил довольно легко. Купишь, бывало, батон за 13 копеек в булочной на Горького, возле кафе «Марс», и плетешься вверх к Пушкинской, глядя по сторонам… Заглянешь в «Дружбу» и купишь там тоненькую книжку издательства Philipp Redam, Бёлля какого-нибудь, Das Brot der fruhen Jahren, и читаешь ее, сидя на лавке под памятником, спотыкаясь о незнакомые слова, которых было когда-то немало…

Да, немецкая тема продолжала звучать стремительным домкратом. Инга, когда мы еще были вместе и после, несла ее в мою жизнь, продолжала нести. Меня впечатлял этот переход от простодушной немецкой сентиментальности — к немецкой же стальной солдафонской суровости. Иногда мне хотелось пожертвовать собой ради друга и грохнуть Ингу, подарив ему щедрой рукой сладость освобождения. («Что то за вольность, добро есть какое? Иные говорят, будто золотое», — толковал Сковорода.) Еще я думал о том, что и он сможет решиться на убийство, если она еще на сколько-то поднимет градус унижений, которые отравляли его жизнь, — по крайней мере, мне казалось, что отравляли. При том, что садомазо никто не отменял в нашей бедной холодной стране. Тут же вам — и нам — не Италия.

А как же Ромео с Джульеттой? Вот же, казалось бы, чистой воды садомазо, победа танатоса над эросом, при том что страна их — теплая и веселая, и беспечная! Но — ничего подобного! Этот мрачный текст сочинил англичанин и всё наврал, сидя там у себя на дождливых сырых островах (а самоубийств на Британских уж всяко больше чем на Аппенинах)… Расставшись с женой и сыном, separate but not divorce, и бешено страдая от этой разлуки, о чем Вильям наш Шекспир и написал в «Гамлете», выведя там себя в образе тени отца главного персонажа, — это если верить Джойсу, точнее, его персонажу Стивену Д. из «Уллиса», которого никто не читал. Поскольку великий драматург официально числился мужем, а жена в его отсутствие, которое сильно затянулось, могла же, думал он, найти себе какого-то красавца, логично? — а уехать — это всегда немножко умереть — и вот вам, пожалте, отравленный в ухо король и его королева-мать, она же королева-блять. Какая фантазия была у человека! С такой хоть сейчас в Кащенко.