Тайна исповеди — страница 40 из 75

Я таки доел свою порцию падали, заставил себя, а дальше закусывал как конченный веган — картошка, огурцы, винегрет. Впрочем, вареный буряк был, разумеется, цвета трупных пятен. Как будто вся наша жизнь переехала в морг, на кладбище, и вот она движется вокруг кучи мокрого жирного чернозема, который красноречиво сигналит о временной пустоте чьих-то могил.

Ничего нельзя было с этим поделать. Ну какая может быть радость среди свежих скучных трупов и дешевых гробов? Да никакая. Надо отнестись к этому спокойно, только и всего. Что сбивало накал этих эмоций, так это алкоголь, мечта об алкоголизме, когда ты еще жив, но тебя уже ничего не волнует, страсти улеглись, укладываются. Такое как бы просветление для бедных. Сидишь такой бухой — и медитируешь себе.

Глава 26. Дедъ

Да, так я приехал тогда вскоре после путешествия с гробом и возни на кладбище — к деду, проведать любимого старика, раз уж меня закинуло в тот город.

Мы сидели за столом в дедовском домике на окраине, я расспрашивал его о прошлом, потому что настоящее его было серо и однообразно, ну и незачем тогда о нем. А прошлое его было, как казалось ему (всегда) и мне (в нежном возрасте) ярким временем ясности, простоты и некой высшей окончательной правды.

Я вывел разговор на больную для меня и самую важную в те дни тему: смерть, смерть, смерть — и спокойствие перед лицом этой всеобщей погибели. Не спокойствие, так хоть равнодушие. Больше тогда я ни о чем думать не то что не мог, а не хотел.

Дед стал рассказывать…

То, про что молчал раньше, не желая смущать и сбивать с толку меня, малолетнего внука. Когда дед поступил в ЧК, то его, новичка, провели по зданию Харьковской чрезвычайки — показать, где что. Завели в том числе и в подвал. Распахнули дверь, и дед прям отпрянул, с искривленным лицом.

— А что такое? Что тебе не нравится? — весело спросил провожатый.

— Что ж за вонь у вас тут?

— Какой ты нежный! Привыкнешь еще.

— Да что ж это такое?

— Та здесь мы тукаем. Ну в исполнение приводим. Трупы убирают, конечно, моют, тут с этим порядок — а мозги, они разлетаются по стенам, когда в голову из нагана, и никак их после не отчистить, вот они и гниют. Ничо нельзя с этим сделать. Надо терпеть…

Потом — быстро сказка сказывается — из подвалов их тамошней мини-Лубянки он попал в школу младших командиров ВЧК, учить пулеметное дело, которое в те времена лежало вполне в сфере высоких технологий. Типа нашего Сколкова. Силиконовая такая долина. «Максим», конечно, а также «Кольт», «Льюис» и даже такая экзотическая малоизвестная модель, как «Шварц-Лозе». Учебных пособий, то бишь пулеметов, хватало, а вот со всем остальным были проблемы. Жратва — скудная, быт — бедный. Жили в бывших казачьих казармах. Никаких одеял, укрывались своими шинелями. В холода курсанты топили печку-голландку. Дровяного довольствия не было, так что чекисты разбирали в городе заборы и ломали на кладбище кресты, жар они давали хороший. Ну а че, Бога ж нету — ну и ничего за это не будет.

Учеба длилась полгода, а после — экзамены. Выпускникам выдали аттестаты. Лучших наградили ценными подарками. Деду достались не какие-нибудь красные революционные шаровары, как в совецкой поделке «Офицеры», но аж серебряный портсигар.

После торжественной части — праздничный ужин. Все знали, что у командира стрелкового взвода жiнка гнала самогонку, ну он и принес четверть, как ожидалось. И командир школы — тоже притащил четверть, у него самогон был не простой, а элитный, настоянный на меду. Субординация — кому что дозволено, тот и Юпитер. А начальник штаба так вообще отличился: пришел с бутылкой фабричного денатурата, и по накалу форса это был уровень вполне себе Chateau Margaux.

За ужином, выпив, вели разговоры. Дед принялся расспрашивать — уже как равного, — комиссара Марченко — о причинах, заставивших того однажды ночью устроить у себя в комнате стрельбу. Дед как раз дежурил тогда по части, а тут вдруг пальба. По тем временам она могла означать что угодно — ну кроме праздничного салюта. И вот дежурный схватил пистолет — и бегом на выстрелы. Влетает в комнату, а там комиссар. Сидит голый на кровати, тупо смотрит в стену. В руке его дымится пустой наган.

— Шо, шо такое? Шо случилось? Товарищ комиссар!

А тот не может ничего сказать. Он в ступоре. Дед забрал у начальника ствол и уложил стрелка досыпать. И вот на выпускном вечере комиссар, на этот раз не в ступоре, а просто пьяный, как нормальный человек — всё объяснил своему бывшему ученику, уже ж не было между ними социальной пропасти:

— А… Это было вот почему. Я ж служил в губчека раньше, так мне там по работе пришлось расстрелять 518 человек. И ночью вот эти дела на меня находят: мертвецы появляются, стоят передо мной… Страшно! Не высыпаешься вдобавок ко всему. И людям беспокойство: отак вскакиваешь — и ну пулять из нагана куда попало. Понятно, что стал я неспособен к той службе. Вот меня и перевели в школу. Так что теперь я — комиссар… На этой должности тукать не надо, так что — справляюсь, как видишь…

Дед так понял, что потерялся чекист, получил травму на службе, и ему помогли, дали работу полегче. Главное — вовремя человеку помочь, успеть!

(Тут сразу вспоминается Прилепин, он же замполит… Хвастал, что много украинцев убил. И после тоже перешел на легкую работу — из батальона в театр.) А вот с начальником губчека Журбой такой номер не прошел. Он тоже так иногда тукал. Когда люди чужие, их не жалко. Но не все ж чужие! Как-то в ЧК привезли очередного арестанта — это был матрос, из эсеров. Ну, допрос, проверка документов, не сразу ж расстреливать, не 1937 год, все-таки законность, пусть даже и революционная. А у матроса фамилия — Журба.

— Ты случайно не родня нашему начальнику?

Оказалось — брат! Доложили, конечно. Командир решил показать подчиненным пример революционной сознательности и объективности. И сам пошел к смертнику в камеру:

— Ну что, братец, не послушал меня? Не пошел к нам? Так что удивляться нечему. Что ж, пойдем теперь…

Пришли братья в подвал, и обоим понятно, зачем: один же — большевик, чекист, другой — эсер, чего тут рассуждать.

Это была такая типа духовность — чекист лично повел на расстрел родного брата, а ведь мог эту грязную работу свалить на подчиненных.

И вот стоят они в подвале… Матрос огляделся, видит — на полу валяется пустая бутылка! (Я всегда напивался, проведя пару-тройку часов в тюрьме, как переводчик — тяжело там, удар по психике. А в ЧК же были не только камеры, но и — расстрельный подвал. Стрезва, небось, тяжело туда каждый Божий день спускаться на работу. Одного убил, другого, третьего — как же после такого не нажраться, всё логично. — ИС) Так моряк метнулся к бутылке, схватил ее — и как шарахнет ею брату по голове! Ударил метко: выбил чекисту глаз. Начальник заорал, боль дикая, это ж без анестезии. Раненый глаз он прикрыл ладонью, а другой рукой достал пистолет и брата таки застрелил. Мозги разлетелись по стенке, как у них там и было заведено. Где брат твой, Каин? Чей, как говорится, Крым?

Вот ведь выдержка и духовность! И принципиальность, и справедливость — все равны перед законом. Убил брата — и служил дальше, спокойно, как ни в чем не бывало. И вроде всё шло хорошо, ну в их понимании. Но потом… С того дня, с расстрела прошел месяц — и случилось вот что… В один прекрасный — ну, или какой там — день братоубийца сел на мотоцикл, завел, тронул, разогнался — и на полной скорости въехал в ограждение из колючей проволоки, она была натянута вокруг особого отдела. И вот Журба лежит, весь в рваных ранах, кровища хлещет. Сперва подумали, что это случайно так вышло, не справился с управлением, бывает. Потом смотрят — а комиссар не в себе. Головой тронулся. Не просто слегка, не чуть, как все там, в душегубке, а напрочь. Орет, наган просит, головой об стенку бьется. Ну, связали его. Конечно, сняли с должности — какой из идиота начальник ЧК? — и отправили в дурдом, подумали — может, подлечится там, вернется на службу… Дальше следы Журбы затерялись.

Но не все там были слабохарактерные и чувствительные. Так-то ребята убивали легко и без видимых последствий. Знавал мой дед некоего Лазаренко, тот командовал эскадроном ЧОН ВЧК. Если брали бандитов живьем, командир не позволял их расстреливать. Не потому что гуманный, там другое. Там был такой порядок. Пленных приводили к Лазаренко по одному. Связанных. И вот он сажает человека на землю, сжимает тому плечи коленями — и откручивает ему голову, ну примерно как петуху. Про этого командира никто не говорил, что он божевiльний — нет, понимали это так, что человек просто обозленный. И потому вроде как в своем праве. Все ж знали, что бандиты убили его родителей. При Лазаренке неотлучно находилась его жена. Она сама, правда, не убивала. Но и не отворачивалась. Просто смотрела на казнь, и всё. Ей этого хватало.

Вообще дед часто вспоминал про бандитов. А что это за бандиты такие были? Может, просто ограбленные продотрядами крестьяне? Которым грозила голодная смерть, и они взялись за оружие, раз терять уже нечего? Или — родню у людей замучили в подвалах той же губчека? Антоновских повстанцев тоже ж, наверно, чекисты держали за бандитов?

Про свой личный experience в этой сфере деятельности дед помалкивал, и слава Богу. Он только теоретизировал, вроде как абстрактно: «Убить человека — это только кажется, что легко… Если одного убить — и то он снится. Даже если из пулемета, с большого расстояния в него попал — все равно это откладывается. И держится в голове, накапливается…»

Вторая тема, на которую дед молчал — его любовные похождения. И это тоже было вполне педагогично.

В губчека дед не задержался. Его отправили служить дальше — в 55-й полк ЧОН, у которого было много дел: кругом же так называемые банды. Самые известные атаманы, кого он запомнил, — Тютюнник, Коцура, Куровской, Зеленый, Христовой, Ангел, Штепа и — Маруся.

Дед простодушно рассказывал в совецкие еще времена про то, что комиссаров, особенно тех, что занимались продразверсткой, крестьяне не любили. Бывало, поймают продотрядовца — и вспарывают ему пузо и, еще живому, засыпают туда зерна. Впрочем, иногда вспоро