Инструкция была простая: как только на крышу упадет зажигательная бомба, надо поскорее потушить ее — иначе она прожжет крышу и упадет на чердак.
При ударе бомба воспламенялась, выбрасывая сноп огня высотой два метра. Оказалось, что потушить «зажигалку» не так уж сложно — всего лишь надо сразу засыпать ее песком или залить водой. Остатки зажигательных бомб становились нашими трофеями. У меня их накопилось 11 штук.
Однажды мы с двумя товарищами шли на дежурство. До школы дойти не успели — объявили воздушную тревогу. Мне удалось проскочить, а моих попутчиков задержал патруль и отправил в бомбоубежище. Дежурить на чердаке мне пришлось одному. Я зажег лампу «летучая мышь» и осмотрел свое хозяйство: кучи песка, брандспойт. Скоро где-то над крышей загудели самолеты, захлопали зенитки. Раздался грохот, резко запахло дымом — и на чердак провалилась зажигательная бомба: дежурные не успели потушить ее на крыше. Я увидел целое море огня и почувствовал какой-то животный страх — но быстро преодолел себя, схватил шланг и направил струю воды на горящую бомбу, сбил пламя, потом залил стропила, они уж занялись. Когда бомбардировщики пошли вторым заходом, на чердак поднялся мой товарищ по фамилии Шейнин — для помощи. Вдвоем мы оставались на чердаке до отбоя воздушной тревоги.
Наступило затишье, несколько дней не было налетов. Началась эвакуация. Нам, студентам, поручили обходить квартиры в районе площади Борьбы и предупреждать людей. Уезжающим выдавали по 60 рублей денег и буханку хлеба, а из вещей разрешалось брать только самое необходимое. 16 октября 1941 года нам выдали дипломы об окончании школы и присвоили специальность горного техника. Когда закончилась торжественная часть, нас отправили в «Наркомуголь» — ликвидировать невывезенные архивы. Мы сжигали груды бумаг, выбрасывали из окон листки документов. В воздухе летали клочья пепла от сгоревшей бумаги, это было как серая метель.
Нам, выпускникам, предстояло выехать в распоряжение «Наркомугля», а это значит — в эвакуацию. Ехать в тыл никому не хотелось: стыдно было. Некоторые из нас категорически отказались уезжать и потребовали направить их на защиту столицы. К нам прибыл представитель из ЦК партии и стал рассказывать о том, что специалисты нужны на предприятиях в глубоком тылу, что решение правительства об эвакуации относится и к нам. Кто останется вопреки решению правительства, будет считаться изменником. В этот же день наше общежитие занял штаб какой-то войсковой части, а нас выселили. Пришлось все-таки уезжать.
К вечеру вместе с Лебедем и Андреевым из нашей группы и двумя товарищами с металлургического факультета, забыл их фамилии, мы пришли на Курский вокзал. Оттуда уходили последние эшелоны с эвакуированными. Вагоны были переполнены. Люди устраивались даже на площадках. В толпе мы увидели своих профессоров — Киршнера, Скочинского и Александрова, с женами. Старики не могли пробиться в вагон. Мы их все-таки устроили, нашли места — а сами втиснулись, тоже с огромным трудом, на электричку. В пути мы видели, что беспрерывно шли в Москву эшелоны с техникой и войсками, а обратно в тыл катили платформы с разбитыми танками и самолетами и санитарные вагоны.
Электричка наша доехала до конечной станции, там нам удалось пристроиться на открытой платформе с техникой. От дождя мы укрылись под разбитым танком.
Подъезжали уже к Орехову, когда в небе появился немецкий самолет и сбросил бомбы на железнодорожное полотно. Движение остановилось, и было понятно, что это надолго. Мы пошли пройтись — и увидели в окне одного вагона диктора Левитана! А в другом окне — нашего однокурсника Алексея Стаханова! Он тоже увидел нас и помахал рукой. Лёша узнал, что наш с ним товарищ Лебедь болен — и устроил его в тамбуре своего вагона. А нам дал бутылку водки, для согрева, а то мы насквозь промокли. Мы выпили, устроились на ступеньках вагона — и так доехали до Горького.
В пути у нас кончился хлеб, а купить было негде… В Горьком я по радио услышал, что наши войска с боями оставили города Сталино и Макеевку. Поехали дальше… На остановках выходили из вагона и добывали неубранную брюкву.
На одной из станций нас задержал патруль. В караульном помещении проверили наши документы, посмотрели дипломы. Мы даже обрадовались, что попали в теплое помещение.
— Конечно, надо было бы вас оштрафовать за езду на воинском эшелоне — но, вижу, вы такие ребята, что вам самим надо бы что-то дать, — сказал начальник караула. И дал нам по пачке махорки и одну коробку спичек на всех. Когда мы обогрелись, он дал команду охраннику — отвести нас на станцию и накормить в буфете. Нам дали там по большой тарелке овсяного супа, по куску хлеба и по стакану чая — даже с сахаром. Мы допивали чай, когда в буфет пришел наш начальник охраны:
— Собирайтесь быстрее, как раз поезд подошел на Свердловск.
Он посадил нас в вагон, мы поблагодарили его, попрощались и больше уже не виделись. А жаль, хороший это человек.
В Кирове мы сделали остановку на три дня. Сходили в баню… Питались в столовой. Ели там только приварок, а хлеб копили в дорогу.
Прибыли в Молотов, куда эвакуировали наш наркомат… Доложились. Нас временно разместили в общежитии. И сразу — на площадь Ленина: там состоялась демонстрация трудящихся и парад воинских частей. Шел снег, ударил мороз, мы замерзли…
Потом нас отправили на шахту под Челябинск. Еда в столовой там была очень скудная: ни жиров, ни мяса, только суп из мерзлой картошки и капусты. Иногда доставляли кости с консервного завода. На таком питании трудно работать в шахте! Но все равно шахтеры выполняли по полторы, по две нормы. Потому что все понимали, как нужен стране уголь; тем более что Донбасс заняли немцы. Выходных у нас, понятно, не было. А кроме того, часто после работы приходилось идти по вызову на разгрузку прибывшего оборудования.
После выезда из Москвы меня не покидала мысль — пойти на фронт и самому принять участие в боях за освобождение Родины. И вот на Урале мне удалось попасть в армию, несмотря на угольную бронь.
По прибытии на передовую наш полк занял оборону в районе Демянска. Там была окружена немецкая группировка: Старая Русса — Парфино — озеро Ильмень — Молвотица — Большое Заселье и др.
Наша оборона держалась на полуголодных и истощенных бойцах. Весна и лето были дождливые, дороги превратились в грязь. Доставка продовольствия и боеприпасов была затруднена, особенно в апреле. Были случаи, когда по два дня не выдавалось никакого продовольствия. Иногда оставалось по 2–3 обоймы на винтовку и по одному диску на пулемет. Смазывать оружие было нечем. Приходилось применять для смазки пулеметов щелочь, которая быстро сгорала. Как раз в это время зацвели елки и сосны, мы ели завязавшиеся шишки. Самых крепких бойцов посылали в деревни за сухарями, иногда они что-то приносили. Многие бойцы и командиры от истощения болели дистрофией. От голода опухали ноги, руки, лицо, появлялись трещины и раны на ногах. Таких больных отправляли в медсанбат — некоторые умирали еще по пути. На марше после привала некоторые бойцы не могли подняться без посторонней помощи.
У меня тоже начали тогда опухать ноги. Пришлось распороть по швам брюки ниже колен. Мне как парторгу роты приходилось проводить среди бойцов работу по поддержанию боевого духа. Я рассказывал им о том, что жители Ленинграда находятся в еще более тяжелом положении, они ждут от нас быстрейшей ликвидации блокады.
Когда началось наступление, в первом же бою батальон потерял треть личного состава. В роте было 16 человек убито и ранено. Но населенный пункт Печище, разрушенный нашей и немецкой артиллерией, мы заняли. Оставались там только обгорелые печи.
По разрешению командира роты на рассвете я послал двух бойцов — Волкодава и Гусева — с заданием сделать засаду и взять снайпера. Они замаскировались вблизи от места, откуда снайпер обычно вел огонь. Когда он полз на свою позицию, ребята набросились на него. Снайпер был человек сильный и ловкий, справиться с ним было трудно, и бойцам пришлось применить приклад. Удар был не рассчитан, и к вечеру немец умер, — едва успев дать ценные сведения. За выполнение задания пулеметному расчету была объявлена благодарность.
Несколько раз нас отводили с передовой на отдых, километров на пять в тыл. Мы там приводили себя в порядок, грели воду в бочках из-под бензина, мылись в походных банях и, самое главное, освобождались от насекомых, которые беспощадно нас грызли. Но и на отдыхе нас часто беспокоили немецкие самолеты и дальнобойные орудия.
Однажды во время немецкого артобстрела я был контужен. И потому отправлен в медсанбат. Как меня несли — не помню. Две недели я не мог разговаривать, ничего не слышал, вообще не понимал, где нахожусь. Временно потерял память. Как меня кормили, тоже не помню. Через две недели пришел наконец в сознание, и мне рассказали, что я три дня кричал:
— Вперед! За мной!
И дальше не за родину за Сталина, а — матом. И все так, я такое слышал в госпиталях. Тот кричит:
— Мама!
А другой матом кроет.
Ругался я здорово, кричал, пока в чувство не пришел. И теперь ночью другой раз как приснится, что я людей поднимаю в атаку, так аж страшно.
После выписки из медсанбата долго не мог нормально разговаривать — заикался, часто кружилась голова, плохо стал видеть. Как-то меня пришли проведать комиссар батальона Иванов и политрук пулеметной роты Дудник. Принесли хлеба, сахара и земляники — знали, что в медсанбате питание слабое. Мне рассказали, что в батальоне произошло ЧП — перебежал к немцам боец-татарин Басиров, находившийся в боевом охранении. И теперь за потерю бдительности командира Карпова будет судить трибунал. Ясно, что пустят в расход.
Карпов был хороший, дисциплинированный командир, преданный нашей Родине. Знал я его с самого начала формирования дивизии. И вот я вспомнил, как месяц тому назад, проверяя ночью боевое охранение, задержал Басирова при попытке совершить перебежку (он был без винтовки, бросил ее, чтоб не нервировать немцев) и доставил его в штаб батальона, где начальник особого отдела допросил его, составил протокол — и почему-то отпустил! И вот теперь за потерю бдительности собираются расстрелять Карпова. Я сказал — проверьте, ребята, что такое. Разобрались — и