Тайна исповеди — страница 47 из 75

Карпов был освобожден из-под ареста.

Ночью пришли саперы с миноискателями — готовить проход в минном поле для возвращения нашей разведки.

Начало рассветать. Против нашего дота я заметил группку солдат, но нельзя было сразу определить — наши или немцы. Когда один из них показал рукой на приклад, стало ясно: свои. Это был наш пароль-пропуск — «винтовка». Когда они делали перебежку к нашему доту, немцы открыли минометный огонь, но наших не накрыли. Командир разведки Лильченко зашел в наш дот. Он оказался моим земляком — до войны служил в ГПУ города Сталино. Он мне рассказал, как его группа перед отходом наших, когда стало ясно, что город сдадут немцам, взрывала шахты, важное оборудование на заводах, выводила из строя паровозы. Лильченко рассказывал, что, когда шел недавно через Макеевку (выполнял задание в тылу противника), на рынке видел повешенных, с табличками на груди. Это были подпольщики, оставленные в городе — семья одного шахтера, я их знал. Его невестка загуляла с немцами, так ее выгнали из дома, и эта тварь выдала всю семью на верную смерть. Лильченко шел тогда в направлении Енакиева: там стояли беспечные итальянцы и линию фронта наши переходили без проблем.

После прекращения обстрела разведчики ушли, и больше мне не пришлось встретиться с этим товарищем. Всё, что он рассказал, подтвердилось, когда я вернулся в Макеевку.

Из всех самострелов я чаще одного вспоминал. Он все время ходил грустный. Еще даже до фронта не доехал, а уже грустил! Его даже комиссар батальона спрашивал в пути на фронт:

— Почему ты так ведешь себя?

Растерялся человек. Переживал это дело. Он был не шахтер, крестьянин с Урала. А шахтеры не грустили. Потому что привыкли в тяжелых условиях работать. А этот… он был как все, нормальный, только такое вот угнетенное состояние у него было все время.

И вот его находят с простреленной ногой. А сразу же видно, чья пуля. Наша разрывает рану сильней, она же острая. А немецкая иначе действует, она ж тупая — отверстие меньше. И сразу всё стало ясно, на месте преступления. Бойцы хотели самострела добить на месте.

— Вы что делаете?! — закричал я.

— Да гад же такой!

— Подождите. На это есть трибунал.

Яму выкопали ему солдаты, он сам не мог. Он был белый — такой делается человек перед расстрелом. Он уже мертвый, когда его расстреливают. На краю могилы сидел, он не мог стоять — на одной ноге не устоишь. Молчал, ничего не говорил, растерянный. Совсем испуганный. Я с ним разговаривал, ни о чем не спрашивал, мое дело — только присутствовать.

А политрук сказал ему:

— Я ж тебе говорил.

А он уже неживой был, уже убитый морально. Да еще и боль.

Возле ямы его и израсходовали.

Наши соседи поставили пулеметы под большой елкой. А так нельзя, высокое дерево, отдельно стоящее — это ж ориентир. Если в такой ситуации пострелял из пулемета, не сиди на месте, быстро меняй позицию. Так пулеметчиков накрыло снарядами. Всех. Я послал людей:

— А ну-ка, давайте, посмотрите, там пулеметчиков разбили, может, что у них есть.

Так оттуда принесли, значит, несколько сухарей. Тут бой идет, а я бойцов за сухарями послал! Это называлось — мародерство, конечно, я на такое не имел права. Но люди ведь голодные.

А как-то от нечего делать наши стали кричать немцам, позиции их были совсем близко:

— Фриц вшивый! Ганс!

А те кричат в ответ, через рупор:

— Иван, ты дурак!

Приходят ко мне бойцы:

— Товарищ старшина, это немец тебя ругает!

— Да ну вас.

Потом кто-то обиделся, другой Иван, да и пальнет в сторону немцев. Начинается перестрелка. Смотришь, кого-нибудь ранили.

— А что ж вы, зачем трогаете их? От скоты такие! Иван, ты таки дурак…

Командир батальона дает мне команду: взять пулемет и 10 автоматчиков и скрытно подобраться к немецким позициям, вклиниться в траншею немцев, уничтожить их минометные расчеты и дать возможность нашим бойцам занять окраину села. Ну, через бруствер перескочили — и пошли. Где и ползком. А там кустарники, хоть какое-то укрытие. Мы подобрались к немцам, а дальше что? Они стали пускать белые ракеты, светло как днем. За нами пехота идет, а немцы из пулеметов и из минометов. Нам дали команду отступить. И вот тут-то оно и нагрянуло — мина упала рядом, подкинуло меня, опекло всего и руку отбило. Помню, промелькнула мысль:

— Ну всё, конец Ивану!

За несколько минут в сознании как будто прошла вся прожитая жизнь. Я одного бойца окликнул:

— Коля!

Он забрал меня в волокушу, это такие лодочки небольшие, легкие, и притащил к нашим пушкам, где командиры. Я потерял сознание сперва, потом очнулся:

— Где комбат?

Надо ж доложить.

— А вон он.

Смотрю — лежит наш комбат. Уже без маскхалата, в черном полушубке. Убит. А комиссар ранен, ему я и доложил, что задание выполнено.

— Ну, теперь везите.

И два солдата меня потащили волокушей. А там напрямую бьют немецкие пулеметы, черт те што делалось. А нога ж болит. Мне казалось, в нее непременно попадет трассирующая пуля, они так и летали над нами. Но я быстро преодолел страх, и он перешел в ненависть к фашистским захватчикам и в обиду на себя, за то что мои товарищи в бою, а я вышел из строя — возможно, навсегда.

Привезли меня в медсанбат, в землянку. Валенки у меня красивые были, мне командир батальона свои отдал, когда в разведку посылал. Так их разрезали, чтоб до раны добраться. Жалко было. Мне, значит, спирту стакан налили, такая анестезия. Пощупал чехол фляжки — табаку полно. Я выпил спирту, скрутил цигарку и курю, а врач ногой занимается. Кроме спирта, сделали укол в позвонок, запустили туда новокаину, разрезали пятку и вырубили кусок кости и наростки окрепшего хряща. Почти не чувствовал боли, но сильно было слышно стук и отдачу ударов деревянного молотка по долоту, которым производил обрубку.

Почти на каждом обходе я просил врача отнять ногу и тем самым избавить меня от мучений. Но врач утверждал, что я буду ходить на своей ноге, хотя и плохо, что нога еще долго будет болеть и нужно терпеть.

Глянул — а рядом делают перевязку секретарю комсомольской организации нашего батальона лыжного. На моих глазах он умер.

Ранение я получил 25.12.1942, и новый год пришлось встречать в полевом госпитале. Там же со мной рядом находилось два пулеметчика-уральца из моего бывшего взвода и много бойцов из лыжного батальона нашей 166-й дивизии. К нам в госпиталь прислали с дивизии делегацию с поздравлением. Прибывшая из нашего медсанбата медсестра спела несколько фронтовых песен, «Землянку» и другие. Некоторые из раненых бойцов и командиров плакали навзрыд.

Потом привезли меня в госпиталь, возле озера Селигер. Он в траншеях, и они перекрыты в несколько накатов, там леса хватает. Шинелью накрыли. Лежу, ожидаю в очереди. Подходит врач:

— Вы не в этот госпиталь попали! Езжайте в другой.

Как — ехать? У меня ж ноги нет, руки нет. (Так мне казалось.) А пистолет у меня как был, так и остался. Я его достаю и говорю:

— Никуда не поеду.

И думаю: если что — убью.

Ну, потом главврач пришел и вытянул из моей руки пистолет. Но оставили меня в этом госпитале. Пролежал несколько, а потом уже перевели в Москву.

Бомбили два раза дорогой… При подходе к разрушенной станции Клин появились немецкие самолеты, начали сбрасывать бомбы и стрелять из пулеметов по вагонам. В нашем вагоне два человека были убиты и один — вторично ранен. Мы не видели, что делалось вокруг, почувствовали только, что машинист дал задний ход и отвел эшелон от вокзала.

В Москву приехали утром. Из вагонов нас выгружали на Казанском вокзале. Мы имели жалкий вид: обмундирование и шинели фронтовые облеплены засохшей окопной глиной, все в крови. Москвичи без слез не могли смотреть на нас.

Потом привезли в Академию имени Фрунзе, там госпиталь был размещен. Мест нет, так меня пристроили в вестибюле — громадном, красивом. Искупали нас там, побрили. Дали пищу — белого хлеба по куску и по котлетке. А еще по пачке папирос «Ракета». Лежишь сытый, покуриваешь. Постель была чистая и удобная. Впервые за всё это время я почувствовал себя спокойно, не было слышно ни самолетов, ни взрывов. Врачи, медсестры и няни проявляли к нам самое чуткое и дружественное отношение. Следует отметить, что медслужба находилась на высоком уровне на всем пути следования — начиная от фронтовых санитаров, которые под взрывами и пулеметным огнем, не щадя своей жизни, оказывали нам необходимую помощь.

Потом отправили нас в Горьковскую область, Павлово-на-Оке, где бритвы делают. Там в госпитале один раз в день было питание. Черного хлебца 600 грамм, а вместо сахара — две сливы сухих. А надо поправляться! Все-таки я кровью истек. Я дал медсестре полевую книжку, написал доверенность, она сняла деньги и купила буханку хлеба черного и огурцов. Братия ж голодная — только давай! — и мы поели всё. А потом уже на Урале. Полевую отдал сестре Клаве, чтоб еще денег взяла, там было несколько тысяч. А она не дежурит в этот день. Кинулся я — что такое? Послали за ней. Приводят…

— Как же тебе не стыдно? Ты ж знала, что нас сегодня эвакуируют! И унесла книжку!

— А я забыла.

Зажучить хотела.

На станцию «Черный Бор» нас привезли на машинах и поместили пока в зале. Когда подошел состав и началась погрузка, появились немецкие самолеты, началась бомбежка. Все легкораненые, кто мог двигаться, выбежали в укрытие, а лежачие остались на носилках — в том числе и я. Мне неоднократно приходилось бывать под бомбежкой и обстрелами. Но я никогда не испытывал страха. Но в тот раз было как-то жутко! В беспомощном состоянии, в закрытом помещении, а кругом рвутся бомбы, осколки залетают в окна. Особенно страшно стало тогда, когда воздушной волной от взрыва выбило дверь и разрушило стену. Все затихли, ожидая конца…

После отбоя тревоги нас быстро погрузили в вагоны.

После всех госпиталей, по которым меня мотало, я приехал в Москву — и сразу в «Минуглепром». Проходя по коридору, увидел на одной двери трафарет «Стаханов А.». Оказывается, он работал в министерстве в наградотделе. Мы долго с ним беседовали по всем вопросам прошлой и настоящей нашей жизни и переживаемых трудностей военного времени.