Тайна исповеди — страница 49 из 75

ругой стороны, может, он бы сам выбрал для себя быструю смерть, вместо гниения в дурке. Но, как бы то ни было, я вытащил его с кичи, и отыграть это обратно было никак нельзя, ни за какие деньги (которые у меня когда-то водились).

И вот.

Стою я и жду брата. Когда его выведут. Черт знает, может, действительно, есть таблетки, которые на полчаса делают человека не ебанутым, не дебилом, не идиотом, а… не то чтоб здоровым или нормальным, тут всё условно и скользко — но хотя бы таким, как все, ну не все, а так, девять из десяти. Неужели есть такие лекарства? Должны быть. Их надо бы давать говорящим в телевизоре головам и политикам перед выходом на трибуну. Какой прекрасной стала бы тогда жизнь! По крайней мере, могла б таковой показаться. Наверно, такие таблетки уже есть, просто, думаю, они страшно дорогие. И явно у них могут быть неприятные побочные эффекты. Может, они укорачивают жизнь.

Ждал, ждал я на лестничной площадке… И, не желая того, слышал чужой разговор. Это были он и она, стояли возле меня на площадке, весьма тесной.

Такие вещи, как, допустим, дурка, — невольно примеряешь на себя. Кто ж застрахован-то? Никто. Вот бегал человек куда-то, беспокоился из-за, допустим, денег. Карьеры. Баб. Сокрушался, что так и не удосужился слетать в Новую Зеландию. Какие-то книжки для яйцеголовых торопливо листал, чтоб при случае-то блеснуть цитатой и сойти за сильно умного. Но вдруг — ррраз! — и все эти его проблемы, из-за которых он не спал ночами, переживал, — уходят. И уж их нету, не осталось ни одной. И он не помер, а вот жив, вроде такой же, каким был, — а серьезные разговоры с ним закончены. Этакий оборотень перед тобой, а может, зомби, ну, короче, что-то из фильмов ужасов, когда кожа на черепе (зрителя) леденеет, сжимается и волосы встают дыбом. Он! Вроде — он. Не, не он… И — чего от него ждать? Да чего угодно. Он уже покинул нас. Но ушел так странно и нехорошо, что одна нога еще тут, а другая — уже там.

Неприятно думать, что вот так от любого может остаться всего лишь его как бы чучело, которое может ходить и разговаривать, точнее, произносить какие-то слова, а настоящей разумной жизни в теле уже нет. Это как Марс. Есть ли на нем жизнь? Бактерии какие-то могут найтись. Но разумных марсиан вряд ли мы найдем. Жизнь, может, и есть — но разве это жизнь? Без мозгов-то?

Короче, ужас-ужас. Не от тех опасностей мы в жизни пытаемся отгородиться, ох не от тех!

И вот у запертой железной двери — мало ли, чего ждать от психов, а ну как высадят ее и разбегутся, неся смерть и разрушения! — стоял я в ожидании, пока отопрут. Надо ждать. Может, у них там в отделении перерыв на обед. Или аврал какой. Восстание, к примеру. Восстановление справедливости в этом мире. Как раз же занятие для психбольных! Или их дурдомовский самопровозглашенный Наполеон решил сжечь город… Всяко у них там бывает! Ждать у тех дверей не утомительно, напротив — оттягиваешь даже с удовольствием момент входа, который по-любому — психотравма, пусть и легкая. Орфей спускается в ад… Вместо Эвридики у него там один из 40 000 братьев…

Значит, на лестничной площадке третьего этажа у двери рядом со мной стояли еще двое. Один — парень в районе 30, явно пациент, сразу видно, хотя ни пижамы на нем, ни халата больничного, они ж там щас в штатском ходят, не в казенном обмундировании. Выдавали его не шлепанцы потрепанные и даже не столько глаза, в которых, да, как-то уж слишком мало было контроля над его жизнью, над проявлениями человеческой натуры и никакой уверенности в завтрашнем дне, никакой пднсот!. А выдавало вот что: жадность и торопливость, с которой он поедал сосиски, доставая их одну за другой из прозрачного пакета. Спешил — как будто боялся, что отнимут. Небось, у них там, в стационаре, такое бывает… Ну натурально — не будет же посетитель вот так давиться сосисками, не Голодомор на дворе, в самом деле. А он на казенных харчах, видать, соскучился по вольной, психически здоровой еде.

Рядом с узником дурки стояла дама — с виду то ли свежая пенсионерка, то ли только еще пока мечтающая уйти от дел. Неновая кофта, старые туфли, но и — щегольской цветной платок на шее, навевающий воспоминания о стюардессах Air France — ну, вполне возможно, учительница. Или библиотекарша. Она смотрела на едока сосисок с печалью и даже с набегающей на глаза слезой, ну, а че ж тут веселого. Навскидку это были мать с сыном — хотя, впрочем, мало ли какие у них могли быть отношения. И какая связь.

Я всё надеялся найти как-то отгадку и косил на них глаз. Всё — развлечение, так и так стоять ждать.

Хлопец после четвертой сосиски решил передохнуть и стал говорить:

— Мама, спасибо, что ты пришла.

— Ага! — подумал я. — Таки объяснение — самое простое… Вот, значит, они кто друг другу.

— Спасибо, не забываешь! — сказал еще он и кинул жадный взгляд на кошелку, которая висела у нее на сгибе руки. Там угадывалось, ожидалось еще что-то съестное. — Мама, не думай — я всё отработаю! Я тебя не забуду! Вот выйду отсюда, разбогатею.

Он не стал объяснять, как именно поднимется, — ничего не сказал про работу или бизнес, про выигрыш в лотерею. В дурке про это — лишнее, подробности только всё портят. Предпочтительней общие слова.

Она отвечала ему что-то, утешала, но вяло — ну а как, не всерьез же комментировать бред. Про сказочное богатство, ни с того ни с сего взявшееся ниоткуда. Это, впрочем, часть русской матрицы; кто такой, собственно, Иванушка-дурачок? Тогда просто не было психбольниц, и он жил на воле.

Дама вздыхала, кивала, смахивала небогатую слезу. Потом дверь открыли с той стороны — и парня забрали внутрь. А мне велели еще обождать.

Она, наконец, посмотрела на меня и, хоть я не спрашивал, зачем-то взялась объяснять:

— Он думает, что я его мать…

— Дааа? А на самом деле?

— Мать его умерла. А я — соседка. Знала, что сын ее тут, я его помню, когда еще он младенец был. Ну и пришла к нему как-то с передачей, тут же известно как кормят. А он мне сразу: «Мама, мама.» Я ему объясняла, что всё не так, я ему чужая, а он не понимает. Хожу к нему. Иногда.

А эвтаназии у нас как не было, так и нет.

И вот наконец меня впустили.

Захожу…

— Здравствуй, шурави! — брат обнял меня.

— Ну, привет, чего уж там.

— Ты откуда на этот раз? Я в курсе, что в Ираке сейчас жарко… Ты ведь там был?

— С чего ты взял?

— Ладно, можешь не говорить. Всё понимаю, я сам в десантно-штурмовом батальоне служил. Бывало, идем в колонне, скорость 40, как обычно в таких случаях. Кандагар. Спецназ — он и есть спецназ… Камуфляж привез мне? Как я просил?

— Само собой.

Я вздыхаю и достаю из сумки военную куртку без знаков различия. Майку с каким-то иностранным нештатским узором. И — тельняшку. Всё как он заказывал.

— Вижу, вижу, это не наше. Чужие какие-то армии, всё понимаю. Крылышки вон нашиты, ясно, это их десантура… Серьезно всё. У нас почти всё можно купить, но такого нету.

В гостиную, где мы расположились, заходит дама в белом халате. Она хороша собой, в соку, возраст бальзаковский, видно, что уверена в себе и умеет управляться с мужиками, сколько б те не валяли дурака и не прикидывались мачо, она насквозь видит нашего брата и спокойно презирает его, и даже не считает нужным это скрывать. И вот она говорит:

— Митя, а что ты не хвастаешь, что в самодеятельности участвуешь?

Дальше она для меня уточнила:

— Он и поет, и пляшет, и стихи пишет, и на гитаре хорошо.

Да дальше — ему:

— Давай, чего ты?

Митя начинает напевать a capella:


— Я приснился тебе, Таня,

В камуфляже и бандане

На пятнистом БТРе.

Приходи-ка побыстрее…


— Да он почти заслуженный артист! Никого лучше тут и близко нету. Никто с ним не сравнится.

Митя кивает в сторону дамы, которая уже уходит к другим безумцам:

— Это Рита, заботится обо мне! Она роскошная, поверь. Да ты и сам видишь…

Он достает из кармана стопку фотографий. Любительские, 10 на 15, плохонькие, но какая разница.

— Это я еще ефрейтор, Ханкала, ВДВ. Писарь при штабе — ну, помнишь, как в кино «Брат»? Ну или «Брат-2»? А это — рядовой Катко. Капитан Пузановский, голубые береты, морская пехота — Гданьск. Мойша Рабинович, родом из Харькова. Он, кстати, скоро подойдет. Обещал. Сколько у нас времени? Мы с тобой люди военные, понимаем, что такое дисциплина.

— Есть время. Не ссы.

— А помнишь, как ты меня с кичи вытащил?

— Ну, это давно было.

— Я всё помню.

Вообще-то я тоже не забыл. Митя сидел тогда в СИЗО, он в поезде повздорил немного с попутчиками, слово за слово, те вызвали ментов, пришли двое, и брательник их обоих отправил на бюллетень, временная нетрудоспособность. Один успел применить «Черемуху», а после такой газовой атаки надеть на клиента браслеты не сложно. С ментами я после долго разговаривал, убеждал, что лучше всё решить мирно! Они согласились. Жалели менты только об одном:

— Эх, надо было его застрелить! Нам бы ничего за это не было. Мы б побои сняли, да и погоны, кстати, мы ж не сами себе поотрывали, правильно? Это было обидно. Унизительно. Оскорбительно!

Кстати это всё, вот забавно, происходило в Белоруссии…

Вопрос было не так уж и сложно решить, в начале 90-х расценки на это дело были копеечные. 100 долларов — это были большие деньги.

Митя смотрит мне в глаза:

— Всё ж мы не зря в ВДВ служили. И ты, и я.

— Слушай, не надо про это.

— А ты что, стыдишься? Разве служба в десанте — это не почетно?

— Перестань. Ну сколько можно.

— Мы так редко видимся.

— Тем более.

Он напевает тихо, себе под нос:

— Если вы, нахмурясь, выйдете из дома… И улыбка, без сомнения, вдруг коснется ваших глаз…

Я так же тихо подхватываю.

Мы поем.

А дальше он без паузы и без перехода:


— Может, вы хотите

Чая на дорожку

Или же обеда время подошло…


Это, как я понял, было из этой их психиатрической самодеятельности.