Гроб уже спускали на веревках вниз, когда я прибыл на место. Ну не вытаскивать же, для меня одного? Это бы нехорошо смотрелось. Успел я, не успел? Ну это как посмотреть…
Еще из той поездки мне запомнилось, что рублей в украинских магазинах не брали, а обменников не имелось. Выпить было решительно не на что. Я страстно уговаривал соседку продать мне четверть самогона по доллару за пол-литру, что по тем временам было нечеловеческой щедростью. Соседка смотрела на меня с подозрением — типа, кому нужны эти бледные зеленые бумажки? Но таки сдалась — скорей потому, что помнила меня хорошим мальчиком и просто пожалела сироту. Ладно, подумала, не обеднеет она от четверти первача…
Далекие, наивные времена! Как будто 1992-й год был пятьдесят лет назад. А не вот только что.
Глава 30. Дети под фашистами. Возвращение
Надо сказать, что немцы и война достались мне не только от деда, но и — от отца, вот так напрямую, без посредника.
Папаша мой фактически жил в Германии. В смысле провел два года в оккупации. Под немцами. Ему было восемь, когда они пришли и стали хозяевами жизни, выбросив на помойку коммунистический бред — казалось, навсегда.
Я пытался с отцом говорить про войну. И вообще про жизнь в те времена. Он увиливал. Но иногда удавалось его дожать. Для этого надо было с ним выпивать, но дозированно: так, чтоб сознание уже было измененное, но еще блымало, не гасло. Начинал я издалека — расспрашивал про шахту. Он отвечал без эмоций, безучастно, тема казалась ему скучной. Ну шахта, что тут такого? Все там работали…
— Та шо рассказывать? Ничего такого особенного и не было. Горный мастер должен быть в шахте каждый день. Ночные смены… Идти надо, ползти надо, пласт мощностью 0,5, это полметра — а если еще прижмет? Донбасс же жмет… Бывало такое, что и забой обрежет… Ползешь по лаве, и вдруг раз — прижало. Так приходилось снимать каску, со светильником, иначе ж тесно, не пролезть — и пропихивать ее вперед, и на пузе как-то проползать дальше. Помню, я до того был замотанный, что иногда родную мать проклинал: ё. т. м., что ж ты в 1932-м аборт не сделала? От так было… Устал, упасть бы — а идти надо, ползти надо… Я ж должен организовать всё, чтоб выполнить наряд. А все работы — взрывные и прочие — это забота как раз горного мастера.
Так от и шло: наработался — отоспался. Вот уходит в отпуск нормальный человек, так он сразу начинает развлекаться. А когда подземный работник получает отпуск, так он минимум трое суток спит, отсыпается. А то и пять. Я в отпуск обычно дикарем ездил, на юг. Приехал на море — и упал. Сплю. Поспал, потом поднялся, пошел шо-то съел. Опять упал. Проснулся к обеду — пошел опять шо-то съел, а то и выпил, пива или рюмку водки — и снова упал. Спал, чтоб прийти в нормальное состояние. Изнурительна подземная работа!
Так, значит, взрослым я мечтал отоспаться. А в детстве у меня другая была мечта — поесть досыта. Жрать всегда хотел… Я ж 1933-го года рождения, а это Голодомор. Крестьяне бежали из деревень в Донбасс, потому что тут паек выдавали. А в 1933-м — и тут был голод! Даже тут! В Донбассе! Мать была голодная, и я не знал, что такое материнское молоко. Меня жвачкой кормили: хлеба шматок пожует мать, в марлю его, и мне дает. Это вместо молока. Рахит, ножки тоненькие, я до двух лет ходить не мог пешком. Ползал, меня водили-носили. И вот, наконец, я сказал: «Мамо, я пiшов!» Вроде да, пошел — но сразу споткнулся, упал, через пузо перевалился — и мордой об пол. Я был как в новостях про Африку, так показывают детей голодных — только я не черный, а белый. На мою долю выпали те два года голода, с 1933-го по 1935-й. Потом стало легче, начал я отъедаться — но скоро война началась!
И дальше — плавный переход к главной теме:
— Войну помню, как же не помнить. Я пошел в сентябре 1941-го в первый класс, а через месяц, в октябре, город заняли немцы. Какие-то из них зашли к нам в дом. Разрешения не спросили — но как их не пустишь? Осмотрелись — и забрали наш патефон, и пластинки унесли. Зачем им русские песни? Чтоб девок звать наших, танцевать и прочее. И еще стол забрали, большой такой, крепкий. Это они всё поставили в доме напротив, там открылось кабаре, немцы в нем веселились. Через два года вернулись наши, так мать пошла в то кабаре и забрала всё, что немцы у нас отняли в 1941-м. Стол тот еще долго стоял в родительском доме. Ты еще успел за ним посидеть…
Немцы с нами разговаривали пренебрежительно, презрительно, жестко. Идет, бывало, немец в коричневом кителе, с повязкой — она красная, на ней белый круг, а в нем крест, свастика. Мы как увидим такого — сразу разбегались! Это ж были SD. А SS — те в черном, все под два метра ростом, отборные, и такая будка — морда, в смысле. И череп же с костями, кокарда такая, глянешь — и бежишь, страшно! А еще были в лягушечьей зеленой форме, и тут бляха на груди. Это страшное дело! Помню, мы от таких фашистов прятались. И еще были просто солдаты, вермахт, — среди них попадались приличные люди… Бывало, кто и конфетку даст, погладит по голове. Они же рабочие, не фашисты! Нормальные мужики, хорошие… Много у кого эти солдаты по квартирам стояли — вот и у нас тоже. У тех немцев бывали передышки, от боев: зайдут в город — и остаются на два месяца или на три. Ушли обратно на фронт — приходят другие… А иногда, бывало, возвращались те, что у нас стояли раньше. Кто и ранен…
— Ну шо? — спрашивали их бабы.
— Да вот, — говорит немец, — видишь, сапог порезан, нога в гипсе.
— А як Ганс?
— Та убили его.
— А отой, Фриц?
— В плен попал…
Как-то они объяснялись, наши бабы с немцами.
А еще ж были у них союзники — итальянцы. Их тоже помню. Такие убогие, зачуханные, обшмарканные, в обшморганной одежде… Мы видели, что они — люди безобидные, подневольные. И голодные! Немцы — так те обжирались, а итальянцев похуже кормили, они даже ходили по домам побираться. Бывало, в дверь тук-тук, бабка открывает, а там — итальянец, жалкий такой: «Матка!» И руку протягивает. Там наши давали им хлеба! А если немец, постоялец, открывал дверь — так итальянец сразу убегал, бежал, аж спотыкался — а то ж морду набьют.
Значит, немцы два года тут стояли. И было тихо… А в 1943-м, в сентябре, началось. Самолеты налетали, бомбежки, не поймешь, шо к чему. Стреляют из-за углов… Наши, значит, наступают. А немцы отходят — и отстреливаются. Мы прятались.
Такой случай был. Немцы ушли от нас. В город Сталiно, это сейчас Донецк. Пол-Донецка наши взяли, а вторая половина — у фашистов. И вот моя мать сидит с соседками на улице, и мы где-то там крутимся. Вдруг видим — летит фокке-вульф, самолет разведчик такой, рама, два фюзеляжа, — ты такие видел в кино. На низкой высоте шел самолет, изучал обстановку. И какой-то мудак, наш пехотинец, — ба-бах по нему из винтовки! Раз, другой, третий. Немец развернулся — и ушел. И тут наш капитан, он с бабами что-то обсуждал, говорит: «Так, народ, прячьтесь! Сейчас будет не дай Бог что: налет скоро начнется». А еще до прихода немцев нас всех заставили убежища сделать во дворах, яму вырыть и перекрыть ее бревнами. Ну вроде что — бревна? Но они всё ж лучше, чем ничего. Мы все быстро попрятались там, в этих ямах, каждый у себя во дворе.
Кто спрятался, а кто и побежал! Потому что какой-то мудак заорал: «Немцы наступают!» И обозники наши, они там рядом стояли, запаниковали. Бежать! Лошадей погоняют, а те медленно идут, они ж в наступлении жирные (а в отступлении — кожа да кости, я помню, видел в 1941-м).
И вот прошло минут десять — и как налетела штурмовая авиация! Немецкая! Страшное дело… Когда всё кончилось, мы вылезли, смотрим — а вся улица завалена убитыми обозниками и дохлыми конями, и обломками телег. Разгромили немцы весь этот обоз. Потом, когда всё утихло, тех, кто бежал от немцев, — везли на телегах, на тачках. Трупы. Какой и без головы… Лошади убитые — я ж говорю, такие упитанные, жирные… Кой-какие мужики у нас во дворах оставались, так они пошли с топорами, с ножами, накинулись на туши лошадиные — и после тащили домой мешки с кониной. И нам что-то досталось. А у нас оставалась кукуруза. Так мы наварили той кукурузы с кониной, о-о-о! Неделю обжирались! Я тогда впервые ее попробовал, конину, так она ж вкусная, а с кукурузой — и вовсе деликатес! Кукуруза — это был у нас тогда основной продукт питания. Потом, в Сочи, когда на пляже продавали вареную кукурузу, все на нее кидались. А мне она неинтересна, ребята, я ее нажрался с 1941 по 1947 год, в голодовку!
В 1947-м только отменили карточки на хлеб. И стали его без карточек продавать — хоть две, хоть три буханки бери. Так я в первый день, как карточки отменили — простоял в очереди полдня. Взял три буханки, ну кирпичики, под мышки, штаны подтянул — а то ж чуть с меня их не содрали в очереди, такая давка была! И пока шел до дома, а это полкилометра, так сожрал целую буханку. Не дай Бог опять такое…
Преставиться отец успел до начала войны в Донбассе, так что похоронили его по-людски, как положено — даже с поминками в кафе. А не как некоторых после, когда Гиркин пришел и начались артобстрелы… Опять — артобстрелы.
Мой отец на войне. Пацаном. Я часто думал про это в нежном возрасте и после. Вот ребенок голодный. И грязный. Не знает, чем кончится война — и кончится ли вообще когда-нибудь. Где Сталин, Ленин, красные знамена и непобедимая Красная Армия? Всё рухнуло, как и не было ничего. Обман, значит, был кругом! Теперь главные — немцы. А наши при них — какие-то жалкие попрошайки, так? Которых терпят из жалости. Со всей положенной брезгливостью. Отец этого ребенка — на фронте. А там же людей убивают! Если б был жив, то пришел бы и вступился за своих. Да хоть накормил бы. О, сколько я от своих слышал рассказов про возвращение деда! Куда там Одиссею.
Путь в Макеевку был тоже окольный, как на Итаку. После всех своих скитаний дед, наконец, выписался из последнего госпиталя — и поехал. Не домой, хотя немцев из города к тому времени давно уже выбили — а почему-то на Урал. Дед что-то объяснял про документы, вот откуда он призвался, значит, туда вроде и положено вернуться, ну хоть заехать и выправить бумаги… Но после до самой смерти бабка ему при случае, когда они орали и ругались, всё ему припоминала: