Глава 33. Любовные письма
Марлис, моя главная и лучшая немка… Это была очень трогательная и очень печальная история. Как потом стали говорить, «я плякаль». Романтика, слезы, клятвы, пьяные — да и трезвые тоже — скандалы. Нестерпимая тяга друг к другу. Письма, когда разлучались. Мы признавались в разном таком, про что люди обычно молчат, а некоторые и вовсе не думают. Было смешно вот еще что: когда у меня было хорошее настроение, я шпрехал по-ейному. Когда плохое — то по-нашему. Она отвечала на том, на каком заговаривал с ней я. Когда плохое настроение было у нее, то она, натурально, шпрехала, ну и я отвечал соответственно. Когда не в духе оба — каждый говорил на своем, не разжевывая, не артикулируя, не подлаживаясь ни под кого, скороговоркой, часто и на сленге. В итоге обоим это шло на пользу, само собой. Не знаю, есть ли метод лучше этого — учить язык, живя с его носительницей, тем более на одной жилплощади. Учеба шла день и ночь. Все темы, какие только бывают, всякие эмоции, ну и ваще. Слова и словечки. Слоги. Междометия. Partikeln. Нет, эффективней этой методики ничего нету. Будь я моложе, завел бы щас китаянку. Просто непременно. Но теперь-то уж чего, поезд ушел. Зачем новые языки, когда уж точно не успеешь их выучить? И нет ни времени, ни желания осваивать еще одну чужую страну?
Как-то сложилась парадоксальная ситуация: я поехал в Рейх, а она оставалась в Союзе. Это было дико странно! Мне казалось, что я попал в какой-то перевернутый мир. В котором всё наоборот.
Потом она уехала, вроде как на год точно, а дальше как получится, и я писал ей письма по две штуки в день, и там столько было розового сиропа, о! — с букетом, точнее, всклень.
Ответы она должна была отправлять на адрес моей матери, а та обещала пересылать мне. Почему так? А жизнь дала трещину и ускользала у меня из рук, я никак не мог за неё зацепиться, разве только ненадолго — а потом опять всё срывалось, и я начинал заново на новом месте, с новыми людьми, и не знал, где и с кем буду через неделю. В такие провалы много кто попадает, но не все выбираются.
Немка была единственной отдушиной. Только мысли о ней и радовали меня в тот год, который легко мог стать последним, если б завернуло покруче, я б не стал цепляться за жисть-жистянку и требовать продолжения банкета.
И вот, значит пишу я ей, пишу — «и нет мне ни слова в ответ». Знаю точно, где мой адресат, но что толку?
Я ничего не получал от нее! Иногда казалось, что я уже начинаю реально сходить с ума, от накала этих страстей. Ну а что, у меня было довольно сильно измененное сознание. Любовь-морковь, страсти-мордасти, отвращение к женщинам — ко всем, кроме нее. Какой грязью казались мне мысли о сексе с посторонними девками! Я через одежду не то что видел, но угадывал, по памяти, половые признаки и детали знакомых или просто встреченных на улице дам. Мне казалось, что я просто сблюю, если раздену какую-то из них, из числа этих чужих, что я весь загрязнюсь, испачкаюсь в ее любовных сучьих жидкостях. Которые представлялись мне в моих кошмарных мыслях — ядовитыми, жгучими, прямо серной (сера, адская сера!) кислотой. Не исключено, что я мог бы тогда убить даму, если б она всего лишь интимно и прямо пристала ко мне. И обнажила б женскую, точнее, блядскую свою сущность. Или — сучность?
Я не получал от своей, навеки моей немки писем, ну и чего еще тут было думать? Без вариантов. Опять, блять, несчастная любовь. Со мной такое бывало не то чтоб каждый раз, но время от времени таки да. Когда паузы между такими романами, между этими яркими вспышками несчастий затягивались, я начинал по этим страстям просто даже скучать. Я догадывался, что круче в жизни ничего и не бывает. Несчастная любовь — такая роскошная специя, которая одна только и дает тебе ощущение, что ты жив, что ты существуешь, дышишь полной грудью и на всякую прочую ерунду не обращаешь внимания. Поскольку поглощен чем-то самым главным, ярким и сильным. Да, что-то в этом было. Определенно было! (После мне рассказывали лудоманы, что выигрыш ничего им не дает, ну разве только деньги, подумаешь! Так они и в Африке деньги. А вот когда эти маньяки проигрывают, то проходят по всему спектру ярких переживаний. Звучит вроде совсем глупо, но я такое слышал не раз от дружков, показания у них совпадали.)
Ну и, как всегда в таких случаях, при ах несчастной любви — запои, веселые девицы (все-таки), пьяные слезы, признания случайным собутыльникам. Обычный джентльменский набор, в который еще вместо презервативов входили гонококки и вендиспансер — он существовал как будто специально для таких романтических коллизий.
Потом случилось ужасное, что отравило мне жизнь на много лет, а может быть, и навсегда — но со временем все ощущения, к щастью, угасают и притупляются. Мать долго болела… И потом — всё. Кажется, именно на ее похоронах мой брат двинулся головой и после, через считанные годы умер — в дурдоме. Я был всё ж старше него и, возможно, поэтому крепче — и несколько циничней. Может, я тоже повредился умом, но в какой-то легкой форме, скрытой не то что от людей, но даже — до какого-то момента — и от меня самого. И да, если человек полностью тронулся, но не подает виду — чем он отличается от «нормального»? Я когда-то вдруг увидел: многие, да почти все странные поступки, убийства, измены, предательства — объясняются не какими-то таинственными причинами, а обычным психическим нездоровьем. Лучше всех это понимал и описывал человек с серьезным диагнозом — Достоевский. И, конечно, на втором месте — Гоголь. Оба они сильно — ну, того. Вот в чем их творческий метод и бешеная заграничная популярность одного из них! Да.
Короче, я вышел из пике, из того штопора, в который тогда вошел, — и неким странным образом выжил. И даже смог делать вид, что ничего не случилось. Я не попал в дурку даже на короткое время.
Мать была совсем молодая, до пенсии ей было еще пахать и пахать — но вот… Когда она лежала в гробу, ее лицо было тоньше и красивей, и счастливей, чем при жизни. Мысль о том, что мы с ней больше не встретимся, сильно обесценивала всю мою оставшуюся жизнь — в моих глазах. Я залез в шкаф с ее вещами, хотел найти и забрать себе какие-то фотки и письма. Конвертов всяких вскрытых я нашел много. Отдельно лежала толстая кипа нетронутых писем — из Германии. Знакомый, чуть не до боли, почерк. Я кинулся читать, забыв обо всем прочем. В письмах моей немки было еще больше розовых слюней, чем в моих. Господи, чего только я там не вычитал! Страсть, откровенность, фотографии, где она голая, — правда, ч/б. Лживые преувеличенные признания, обещания покончить с собой, если я ее брошу, ваще высокая трагическая нота — ну, как же я, негодяй, могу ей не отвечать?! Я выглядел в ее глазах каким-то мудацким Ромео. Получилось так, что мы оба писали свои письма в никуда. Прервалась связь времен. Обрыв на линии. Бедная моя мать не знала немецкого, не могла там ничего понять, ни слова — там же не было ни Hande hoch, ни Halt, ни Feuer, ни abfuhren, ни Ofizzieren — Komissaren — Juden. Но ей и так, без слов, всё было ясно. Да, я столько раз слышал от нее, про немцев:
— Наших убили, а сами живут…
Понятно, какие у нее при этом были у нее глаза и скольких слез это ей стоило. Слез и испорченной жизни. Она росла нищей сиротой, а мать ее из молоденькой офицерской жены превратилась в уборщицу и продавщицу пива в парке. Образования, дипломы, карьеры — ничто не смогло вытравить из матери ее рабоче-крестьянскую натуру. Которую унаследовал и я. Насколько это плохо, сколько в этом лузерства? Откуда мне знать, я ж не вижу этой картинки со стороны. И доволен тем, что у меня есть, и хорош себе, каким бы я ни был. Каково это — быть профессорским сыном из Питера? Не знаю и не смогу этого узнать. (Как и того, что чувствуют женщины.)
Ну вот. Мы были отрезаны друг от друга, я и моя немка, этим вот бронированным пуленепробиваемым стеклом из спрятанных писем. И наши жизни после этого текли по разным руслам. Жалею ли я о чем? Чтоб да, так нет. В молодости я мог еще о чем-то жалеть, но в какой-то момент мне открылось, что прошлого нету, его не существует, сзади — ничто, всего лишь пустота. Которая не стоит ничего, ни даже жалости. Тогда мне было больно, когда я читал письма, вернувшиеся из небытия, из мира мертвых, убитых, замученных жизнью. Больно — однако ж никакой тени упрека в адрес матери я в себе не различил. Она была кругом права, была в своем праве, и винить ее мне было не за что. Я просто принял случившееся к сведению. Наши мертвые схватили меня и не пускали к живым немцам. И немкам.
Всё было кончено. Перед смертью мать успела резко изменить мою жизнь. Немка ушла в свои свояси. Я отделился от нее. Кстати, я после видел много смешанных семей с уже полностью немецкими детьми — и ни одной из них не позавидовал. И не порадовался. Да и в моем случае до такого, скорей всего, и не дошло бы. Мать просто укоротила эту агонию. Агонию бешеной страсти. Прервала эту веселую опереточную русско-немецкую войну с непредсказуемыми последствиями — остановила на той стадии, когда она еще только разгоралась, да.
Ну и потом, как бы я показал свою немецкую красавицу дедушке-фронтовику? Нереально. Отака херня, малята.
Всё пропало.
Она пропала.
И тоже. Я искал ее, но найти не мог.
Глава 34. Любовь до гроба
Нашлась она случайно и внезапно. Как часто бывает.
Оказалось, что она в Африке. Не то чтоб она сбежала туда лечить разбитое мной сердце и начинать новую жизнь со своими любимыми красавцами-неграми (чтоб утешить меня, она рассказывала, что приборы у них конечно, хоть и здоровенные, но зато не работают толком) — но отчасти это было верно, и просто всё совпало.
Я захотел сделать ей сюрприз. Безо всякого скандала, без африканских страстей — какое я имел на нее право, после всего? Когда бросил ее беззастенчиво и грубо? Неважно, что то была не моя вина.
И вот.
Как-то раз, отправившись с братвой на сафари, я сделал крюк — и заскочил к моей Велосипед. Возможно, мне хотелось насладиться местью: вот она какая дура, бросила меня (чему я, честно говоря, даже радовался, особенно в момент расставания, но зачем же это выставлять напоказ) и уехала к своим неграм, а вот я как белый человек богато путешествую по далекому континенту.