А дальше — скандал! Как только Врубель более-менее прославился, сразу нарисовался тот фотограф, француз, который и сделал кадр с поцелуем. У француза как раз открылась в Берлине фотовыставка, недалеко от стены, ее тогда собирались реставрировать, и Врубель приехал, чтоб защитить свой шедевр, — а то мало ли…
И вот этот Режи, фотограф, подходит к работе Врубеля (который стоит рядом) и как лягушка-путешественница восклицает: «Это я, это я! Это мое!» И француза сразу начинают фотографировать репортеры, которых полно кругом. Ну а че, прекрасный кадр! А вдруг еще и подерутся, тогда вообще красота!
Пресса ждала суда: вроде ж должен Режи сражаться за свои права! Но с этим не всё было так просто. Там сложная ситуация. Вот есть такой Жора Пузенков, художник из Мюнхена. Однажды он срисовал фото Хельмута Ньютона (то, на котором голые модели цепью идут на зрителя). Конечно, судиться, дело верное! Ньютон vs Пузенков! Однако суд, как ни странно, состава преступления (плагиата) не нашел, и постановил: это всего лишь безобидное цитирование. Похоже, адвокаты объяснили это всё французу из «Paris match», и он в суд не пошел… Перспектива и правда была вялая, после истории с Ньютоном. У Врубеля действительно была в чистом виде цитата: он же срисовал маленький кусочек большой фотки, на которой было увековечено всё восточногерманское политбюро, вокруг слившихся в поцелуе лидеров братских стран. Многие немцы сейчас уверены, что вот это, на картине — специфический коммунистический поцелуй. Школьников немецких приводят к стене, у них это по программе, история искусства — так им говорят, что это — старинный русский обычай. Врубель спорит: «Вот я — русский, но я так не целуюсь!» Знатоки истории спорят: ведь сохранилось много старых фото, на которых крестьяне целовались в губы. Есть известный плакат — совецкий солдат в каске и крестьянин слились в поцелуе. Это когда Красная Армия вошла в 1939-м в Польшу, то есть как бы на (в) Западную Украину.
— Я, кстати, когда рисовал тогда на стене, ворчал: «На хера мы это делаем? Денег не платят… Стену снесут через месяц. кому это нужно?» Я русских коллег приглашал тогда приехать в Берлин порисовать на Стене. Все отказались: «Зачем? Дурак ты, что ли? Не на стенах малевать, а в галереях выставляться!» Теперь жалеют страшно. Это грустный парадокс: работа моя очень известна, а сам я — нет…
Я решил выступить в роли художественного критика, проникнуть в суть искусства — и сказал Диме:
— Ты вот по клеточкам с фотки переводишь рисунок на полотно. Это мне напоминает творческий метод Остапа Бендера, который обводил тень Кисы Воробьянинова, создавая на пароходе агитационный плакат.
— Да, да, да! Было! И какой успех! Миллионы людей помнят этот сюжет!
— Видишь, я объяснил тебе глубинный смысл и истоки твоего искусства. И сам я что-то понял. Зачем мне покупать твои картины? Я и сам могу срисовать сюжет со смешной фотки…
— Не, не. Ничего не выйдет. Сразу — нельзя. Надо все-таки тебе годика два поучиться рисованию. Без этого никак, — сказал он со вздохом.
— Это как с пианино — руку надо поставить?
— Ну, может, и так…
После я, прохаживаясь по мастерской художника, увидел новую работу: на ней изображен коллега (Врубеля) Павленский, прибивающий свою мошонку к Красной площади.
— А ты его яйца с натуры рисовал?
— Ну, давай я скажу — да.
Глава 36. Gorby
Но Врубель всё же не самый великий из русских, служивших идее величия Германии. Вон есть же Горби, «лучший в мире немец», или как там его обзывали в Рейхе. И он тоже на этом ничего не заработал, как и Врубель. Мы с МС виделись в живую, было дело — по работе, конечно. Он вещал что-то свое, как обычно туманно, уходя от вопросов, как корабль от торпеды, а я это передавал своими словами, как мог. На чужом языке.
Вообще люди часто говорят, что это ужасно, страшно — синхрон. Что нормальный человек на такое никогда не отважится. Нельзя же, в самом деле, до такой степени знать иностранный, чтоб понимать и переводить все-все нюансы? Это ж нереально, ну не верить же нам сказкам про Штирлица, который успешно косил под бундеса. Стало быть, это чушь, безумие, и люди, не состоящие на учете в психдиспансере, в такое ремесло не подадутся? Это что же, всё блеф и фикция? Странно, что синхронистов не разоблачают и не выгоняют со скандалом, типа «вон из профессии» — да? Но на самом деле выгони этих — а новые лучше будут, что ли? Откуда они вдруг возьмутся?
Но на самом деле — ничо в этой работе страшного нету. Ну, во-первых, заранее, перед заседанием или конференцией — или что там у нас — тебе же дают тему и идею. И ты пробегаешься по ним, вспоминая слова — или видя их в первый раз в жизни, так и что, залезь в словарь. Во-вторых, тут нужна простая человеческая наглость, без которой вы в этом ремесле (да и не только в этом, список их довольно длинный) покажете бесспорную профнепригодность. Не понял чего-то, не сообразил — ну, переведи наугад. Вдруг тебе повезет, и ты случайно выберешь правильный вариант, тогда — bingo! А вдруг не угадаешь? Плевать. Вы для развлечения вслушайтесь в выступления политиков, да даже и на своем языке. Что, прям всё вам понятно? Всё четко сформулировано? Нету ошибок, ляпов и разночтений? И вы можете это повторить пусть не слово в слово, но — передать смысл? Которого чаще всего там нету? И можно отыскать лишь слабое его подобие? То-то же.
Ну и потом, если че, вместо непонятной фразы — fill the blanks, можно дать какую-то прописную истину, дурацкую банальность. Или — пустое выражение типа «Больше внимания разным вопросам!» Или «Мы за всё хорошее против всего плохого!», «Мы всегда пытались принимать сбалансированные решения, учитывающие интересы всех сторон». Кто будет это опровергать? И да, непосвященные думают, это потом перевод кто-то проверяет, сличает с оригиналом. И ставит толмачу оценку. Штрафует его или премирует, или выгоняет с работы. Но кому это нужно? Конечно, оценки выставляются в итоге — какое-то подобие оценок. Но учитывают при этом не ошибки — а другое, совсем другое. Легок ли переводчик в общении. Насколько он симпатичен. Что у него с чувством юмора. Как он насчет бухнуть. Если общение более плотное и на выезде, важен и моральный облик толмача. К примеру, попросят его перевести беседу с проститутками, чаще, конечно, с сутенером или с мадам — а он скорчит рожу и еще после стуканет. Ну вот кому нужен такой посредник? Никому. А что там переводчик говорил и как — на это заказчик мало обращает внимания. Как показывают опросы.
Ну а Горби легко переводить. «Это очень хороший вопрос, спасибо, что вы его задали». Ну и далее поток сознания, который персонаж и сам бы не смог повторить.
Конечно, на первых порах я его видел, как все, только по ящику.
Первый раз — это был апрель 1985-го, когда Михал Сергеич из телевизора смотрел, как мы с моим приятелем Толей Иванчиковым, ныне покойным, пьем водку и закусываем ее плавлеными сырками, — временные же были трудности с продовольствием, а бухла хватало. Я тогда нечаянно вслушался в речь партаппаратчика и, хотя не отличался никогда политической прозорливостью и сбывшимися прогнозами, в перерыве между третьей и четвертой рюмками спросил собутыльника:
— А вот понимает ли Горби, что он начинает обрушение коммунизма — или это у него так нечаянно пошло-поехало? И он пока еще сам ничего не понял?
Толя выпил молча. Он был член партии и, небось, переживал по этому поводу больше, чем сам Михаил Сергеич.
Потом Горби сильно меня подставил — вот меня лично. В очень важном вопросе — жизни и смерти, не больше не меньше. Это был исторический день — 1 мая 1986 года. Я — в компании рыбаков-собутыльников — сплавлялся на резиновой, черной, как субмарина, лодке по речке Жиздра и на ходу дергал спиннингом щучек. Места удивительной красоты уже были «зоной бедствия», радиоактивное же заражение, до украинской (на тот момент воображаемой) границы рукой подать, а там четвертый блок, и радиоветер от него. Правда, я еще об этом не знал — в отличие от Генсека. Жарило солнце, в небе ни облачка, я этому радовался после северной бесчеловечной зимы — и загорал topless. По небу весело плыли — инкогнито — радиоактивные облачка. Михаил Сергеич к тому моменту уж четыре дня как знал, что там деется в Чернобыле, со всеми подробностями, но всё еще сомневался — говорить мне про это или нет. И вам, кстати, тоже. А вы как раз шли в первомайских колоннах и, размахивая красными, как бы предупреждающими о несчастье и опасности флажками, забивали ноздри радиоактивной пылью, т. е. подвергались воздействию одного из поражающих факторов ОМП. Когда (если) по вам грохнут серьезной бомбой, это не будет как гром среди ясного, как в тот Первомай, неба — вы уже прошли тренировку, и вам почти не страшно. Не в том смысле, что не опасно, — просто будет легче это переживать. Без особого надрыва. Горби, мне кажется, сидел в те дни в бункере или на дальней даче, как и положено настоящему вождю. Он — в лучших совецких традициях — только через три недели выступил с речью, в которой сказал всё, как бы пародируя рябого кумира своей молодости, который тоже с некоторым опозданием обратился к народу своему, к братьям и сестрам, давая в 1941-м камент на бедствие.
Живьем же я впервые увидел его в его же Горби-Фонде на какой-то годовщине Раисы Максимовны. Но смотрел я больше не на него… А на девчонку удивительной чувственности. Я уж было кинулся к ней знакомиться (не могу сейчас вспомнить, с какой целью, это был подсознательный импульс) — но меня кто-то одернул:
— Ты что, сдурел? Это же внучка Горбачева!!!
Надо сказать, что я почему-то сразу успокоился и вернулся на место. Внучка президента СССР — это типа святое.
А вскоре в модном журнале «Медведь» вышла эротическая съемка этой вот внучки! Развели меня как лоха. Ах, типа, святая.
В кусок времени — от первого показа вождя в ящике до моей встречи с его исторической внучкой — столько всего успело вместиться… В промежуток влезла целая жизнь! От хмурого худосочного Совка, где Горби был одним из унылых бюрократов, скучно вравших насчет коммунизма, — до постсовецкого московского блистательного Вавилона, в котором Михал Сергеич себя довольно уютно начал чувствовать, ворочая миллионами и наслаждаясь любовью Запада. В основном почему-то только Запада — хотя и это тоже немало.