собрать на стол и сама помогала ей; Фелицата, смуглая, отразившая греческие корни своих дедов, говорила тихо и ласково. Сам Венецианов по национальности был грек, предки его носили фамилию Проко, а поскольку прибыли они на Русь в XVIII веке непосредственно из Венеции, то и стали тут прозываться Венециановыми.
— Папенька любил Гришу, очень сильно любил, — вспоминала добрая Фелицата. — Так просил за него перед Милюковым! Говорил: да побойся бога, Николай Петрович, не губи талант. Дескать, сам же выделял ты Сороку из крестьянской среды, направление творческое одобрил, восхищался его картинами, а свободы не хочешь дать, чем не позволяешь двигаться дальше — в Академию в Петербурге. Вот Сорока и запил с горя — Господи, помилуй! — и она осеняла себя крестом. — Папенька наш отвлекал Гришатку работой — чтоб расписывал храмы, подновлял иконы. А за это платят неплохо. Вроде перестал пить и в семью деньги приносил. Да и Милюковы вроде бы смягчились, обещали вольную ему дать… Но как папенька погиб — все пошло прахом. Вновь Сорока запил и остановиться уже не смог..
Извинившись, Екатерина спросила:
— Не серчайте за неделикатный вопрос, Фелицата Алексеевна, но ответьте хотя бы в двух словах: как погиб Алексей Гаврилович?
Дочка погрустнела и сказала со вздохом:
— Ехал из Сафонкова в Тверь. По обледенелой дороге. Лошади понесли, и кибитка перевернулась. Папеньке бы выскочить, а ему вздумалось вожжи натягивать… и разбился насмерть…
— Свят, свят, свят! — Все перекрестились.
Софья поспешила переменить тему:
— А скажите, отчего Милюков так упорствовал, не давал Сороке свободу? Слухи ходят, что они в каком-то родстве…
Фелицата опустила глаза:
— Разное болтают… Именно в родстве и причина: крепостной, даже кровный родич, на наследство по закону прав не имеет, если нет оговорки в завещании. А свободный может требовать по суду, даже завещание опротестовать. Ну а кто захочет ценностями делиться?
— Но ведь все же сын!
— Кто вам сказал, что сын? — удивилась Венецианова.
— Нет? А кто?
Дочка живописца замахала руками:
— Все, все, не спрашивайте больше! Ничего я не знаю верно, слухи пересказывать грех. Лучше перейдемте к столу, там уже накрыто.
Помянули Алексея Гавриловича и Сороку. Говорили об учениках живописца, общим числом не менее семидесяти.
— У него не только ведь крепостные были, — не могла не указать Александра. — Миша, вот, Эрасси — наш троюродный братец, скажем. Но, конечно, крепостных больше.
— Плахов, например, — вспомнила Фелицата. — После Академии художеств он стажировался в Берлине.
— Папенька все равно считал, что Сорока талантливей.
— Некоторых выкупил за собственные деньги.
— Да, да, Федю Михайлова выкупил у помещицы Семенской. Даже хотел усыновить и фамилию свою дать. Но не разрешили.
— Отчего же не разрешили? — неожиданно проявился Сашатка, и присутствующие посмотрели в его сторону.
— Время было такое — крепостное право, тысячи препон. А теперь бы было намного проще.
Пили чай с клубничным вареньем. Александра показывала собственные работы — карандашные портреты своих учениц. И один презентовала сестрам Новосильцевым. Фелицата сказала:
— А давай подарим Сашатке тот рисунок его родителя, что у нас оказался по случайности?
— Ты имеешь в виду портрет Богданова?
— Да, его.
— А давай, действительно, подарим. Рисовал Гришатка своих односельчан — в том числе и Богданова этого. Он у них Кожемякой, кажется, трудился. И пока тот позировал, наш Сорока жаловался ему на упрямство Милюкова — мол, не хочет барин продавать его Венецианову. А Богданов говорит: «И-и, батюшка! У каждого свой хрящик, и никто никому не указчик». Так Сорока эти слова в альбоме и записал. Только сей портрет у нас оказался, а вот запись слов потерялась.
Расставались, словно давние добрые знакомые. Возвращаясь на постоялый двор, Софья восхищалась:
— Вот какие дамы славные, милые. Одухотворенные лица. Просто прелесть эти Венециановы.
— И нимало не кичатся родством с великим художником.
— Но отца-то боготворят.
— И Сороку любят.
Вася произнес:
— Если Сорока — не сын Николая Милюкова, то кто?
— Да, — сказала Екатерина, — эта фраза Фелицаты озадачила меня тоже.
— Видно, что-то знает, но не хочет сообщать.
— Отчего все они боятся рассказать правду?
— Неужели мы не добьемся истины? — подал голос Сашатка.
— Вероятно, что не добьемся.
— Может, что-нибудь узнаем от душеприказчика?
— На него вся надежда.
Но назавтра, встретившись в беседке с вице-губернатором, как и было назначено, от произнесенных Кожуховым слов совершенно оторопели. Он стоял, нахохлившись, руки заложив за спину, и смотрел исподлобья; говорил сугубо официально:
— Мне вас нечем порадовать, господа. Я узнал, кто хранил завещание старого Милюкова — Афанасий Петрович Ноговицын. И послал к нему. Человек же мой вернулся в недоумении: накануне утром Афанасий Петрович обнаружен был мертвым, в петле висящим.
Сестры Новосильцевы не могли и слова вымолвить от смятения.
— Я велел прийти полицмейстеру, — продолжал Евгений Алексеевич, — и имел с ним беседу. Он сказал, что как будто бы представляется затруднительным выяснить, сам покойный повесился или кто ему помог… — Пожевал губами. — Словом, если «кто-то», то уместно предположить, что сей «кто-то» очень не желает разглашения тайны завещания старого Милюкова… И послушайте моего совета: не пытайтесь и вы узнать. Уезжайте из Твери побыстрее. От греха подальше.
— Что же это такое, господин вице-губернатор? — неожиданно возмутилась Екатерина. — Получается, что у нас правду не найти? Торжество несправедливости?
Он глубокомысленно закатил глаза:
— Се Рассея, матушка. Правду здесь испокон веку отыскать было невозможно. — Посмотрел на нее печально. — Нет, шучу, конечно. Дело понемногу сдвигается с мертвой точки. Но попробуйте в одночасье изменить вековые устои! Ломка взглядов, ломка жизней! И до справедливости очень далеко.
Сделал шаг на ступеньку вниз, будто нисходя с пьедестала, и сказал чуть проникновеннее:
— Искренне советую: уезжайте из Твери как можно скорее. А иначе безопасность вашу гарантировать не смогу.
— Вы, вице-губернатор?!
Кожухов воздел руки:
— Все под Господом ходим.
— И управы не найти на злодеев?
— На каких злодеев? Этак весь народ пересажать можно. Он сегодня образец добродетели, а потом пошел и зарезал кого-нибудь, а потом снова молится и винится: «Бес попутал!» Все не без греха.
Софья потянула сестру за рукав:
— Ну пойдем, пойдем. Нам и вправду пора уезжать отсюда. — Поклонилась коротко. — Благодарствую, милостивый государь Евгений Алексеевич, за внимание и заботу. Извините, что отвлекли от дел государевых.
Он махнул ладошкой:
— Будет, будет — и ступайте с богом.
Посмотрел им вслед и пробормотал: «Правда правде рознь… И бывает она такая, что уж лучше бы ея и не ведать вовсе».
А Екатерина по дороге на постоялый двор заявила твердо:
— Он, подлец, знает обо всем. Это милюковские происки, я уверена. Разумеется, Николай Петрович сам душеприказчика в петлю не совал — хотя не поручусь, что не сам. Копия-то копией, но нотариус мог бы и без копии разболтать ее содержание. Вот его и повесили.
— Страшная история. У меня аж мурашки по телу бегают.
— Если бы не дети, я бы ни за что не уехала. Растрясла бы это осиное гнездо. Камня бы на камне от него не оставила. Но боюсь за детей. А особенно за Сашатку — он, как сын Сороки, получается тоже в наследниках, и ему это могут не простить…
— Да, но брата и сестру его в Покровской не трогают?
— Потому как они не ищут завещания, никуда не лезут.
Быстро собрались и уже через час находились в вагоне поезда Петербург — Москва, проходящего через Тверь.
Глава третья
Осень 1869 года выдалась прелестная: весь октябрь было еще тепло, небо чистое, дождики недолгие, а зеленщики и фруктовщики зазывали наперебой в свои лавки — персики, виноград, чернослив, гранаты, яблоки и груши лопались от сока, сами просились в рот. После приезда в Москву Вася и Сашатка в первое время часто навещали дом Новосильцевых, а потом началась учеба, и вообще времени не стало. Но скандал, приключившийся с их племянником Юрием, все переменил.
Дело вышло так. 22 октября были именины Сашатки, и Екатерина Владимировна предложила отпраздновать это событие у нее, по-семейному. Мальчики отпросились у Доната Михайловича и в начале третьего пополудни, отутюженные, начищенные, причесанные, с купленным специально в кондитерской тортом, подходили к особняку. Навстречу им выскочил Юрий в распахнутой гимназической шинели. Судя по всему, был он весьма нетрезв. (Позже выяснилось, что его отругал отец за небрежную учебу в лицее, сын ответил грубо и демонстративно хлопнул дверью; а затем, выпив коньяку, вознамерился провести вечер во всех тяжких). Налетев на набилковцев, замер, преградив им дорогу. С вызовом спросил:
— Вы какого лешего здесь торчите?
Вася ответил хладнокровно:
— Мы, во-первых, не торчим, а идем к вашим тетушкам. И потом, не «какого лешего», а по приглашению. У Сашатки сегодня именины.
— Это все равно: именины, не именины… И мои тетки не хозяйки тут, а приживалки. Мы хозяева, мы: я и мой отец. Посему — пошли вон, болваны, чтобы духу вашего в нашем доме не было!
У Антонова налились жилки на висках.
— Вы, пожалуй, не очень тут командуйте, Юрий Александрович. Можем не посмотреть, что вы барич. Вздуем так, что мало не покажется.
Лицеист выкатил глаза:
— Как ты смеешь, хам? Грязный оборванец. Я тебя в полицию отведу, и пойдешь по этапу до Сахалина. Прочь пошел, я сказал, а не то узнаешь.
Тут Сашатка попытался разрядить обстановку:
— Хорошо, хорошо, ссориться не станем. Вася, коли нас не желают видеть, можем и уйти. Как-нибудь заглянем потом.