— Лицеист наш явился, — оживилась Екатерина Владимировна. — Вот какой красавчик. Ну иди, иди, поцелуй тетю.
Но на самом деле целовала она его: он склонился, церемонно подставил щеку. Волосы подстрижены коротко и набриолинены, можно сказать — прилизаны. Губы сложены несколько брезгливо. Подбородок с ямочкой.
— Мы сидим, поминаем Силина, — пояснила Софья. — Это крестник его — познакомься, Юра.
Барич бегло посмотрел на набилковца, вроде покивал, но руки не подал.
— Сядешь с нами?
— Я? — презрительно покривился он. — Поминать какого-то дворника? Уж увольте, тетя.
— Что ж с того, что дворник? Тоже человек. А тем более такой, как покойный Петр, — скромный, положительный.
— «Положительный дворник» — хорошо сказано, — хмыкнул лицеист. — В вашем демократическом духе. Но аристократы плебсу не ровня. И катковцы с набилковцами не дружат.
— Очень, очень жаль, что растешь ты с такими архаичными взглядами, — сузила губы Екатерина. — Впрочем, мсье Катков и мсье Леонтьев ничего иного и не могут привить своим воспитанникам. Я давно говорила брату, что нельзя тебя отдавать в их вертеп.
Юра иронически сморщил нос:
— Ваше место, тетенька, рядом с Дантоном и Робесьером на баррикадах. Libert? Égalité, Fraternité[1]. Опоздали родиться на сто лет.
Та ответила мрачно:
— В том-то все и дело, Юра, что к народному взрыву приводят не мои демократические взгляды, а презрение аристократии к плебсу, как у господ Леонтьевых и Катковых.
— А по-моему, нет. Не они, а вы выпускаете джинна из бутылки. «Дворник тоже человек»! А случись настоящий взрыв, как ты говоришь, этот дворник нас первых и зарежет.
— Слышишь, слышишь? — обратилась к сестре Екатерина. — Воспитали крепостника и обскуранта.
Но племянник не унимался:
— Вот такой набилковец вас и зарежет.
Неожиданно Сашатка сказал:
— Я не собираюсь никого резать. Я, наоборот, — был бы счастлив поступить в Катковский лицей.
Юра рассмеялся:
— Ну, мечтать не вредно. Только кто тебя, босяка, туда пустит?
Старшая в запале ему ответила:
— Спорим, что возьмут? Хоть я не люблю вашего лицея, но из принципа могу сделать, что его возьмут.
— Это как же, тетенька?
— А усыновлю его. Дам свою фамилию. Пусть попробуют не взять сына Новосильцевой.
Губы у племянника побелели.
— Полагаю, ты шутишь?
Дама пробормотала ворчливо:
— Поживем — увидим… Чтоб тебе носик утереть! Чтоб не задавался!
— Я не задаюсь. Просто осознаю себя дворянином.
— Ой, ой, посмотрите на него! Тоже мне, Рюрикович, Гедиминич! А забыл, что наш род ведется от некого Шалая, темного человека — то ли из шведов, то ли из ляхов?
— И не темного, а знатного. Стал бы Дмитрий Донской привечать в своем окружении темного! — Взяв печенье из вазочки, захрустев по дороге, он неторопливо покинул столовую.
Посмотрев ему вслед, Софья заключила:
— В этом возрасте каждый бесится по-своему. Вспомни, вспомни меня в шестнадцать лет. Вбила себе в голову, что люблю Энгельгардта. Не давала ему проходу. Наконец, добилась, что мы обвенчались. А спустя три месяца от него сбежала. Смех и грех! — Повернулась к Сашатке: — Ну а у тебя пассия имеется?
Покраснев, Сорокин потупился. И проговорил через силу:
— Нет, откуда? Я второй год как в Москве, и всегда с соучениками мужеского пола. Нас одних-то в город редко отпускают.
— Ну а там, в деревне, неужели не было девочек-подружек?
— Отчего же, были. Токмо мне тогда стукнуло двенадцать. Да и им не больше. Что за пассии, право слово!
Женщины рассмеялись, и набилковец вслед за ними.
— А вот Юра наш сохнет по одной барышне. По княжне Щербатовой Машеньке. Только это большой секрет.
— А она по нем?
— Да она еще тоже маленькая, в куколки играет. Ей не до женихов пока. Но прелестна, словно статуэтка. Глаз не отвести.
Посидели еще с полчасика, и Сорокин заторопился домой. Сестры провожали его до дверей, приглашали приходить в гости. Отрок благодарил. Так и подмывало его спросить старшую: «А насчет усыновления моего — это вы в сердцах бросили или нет?» Но конечно же, не решился произнести. Шел по улице и раздумывал: как бы ему добиться, чтобы Екатерина Владимировна воплотила свои слова в жизнь?
Л. Ц. Н. — Лицей Цесаревича Николая — назван в память о безвременно ушедшем старшем сыне Александра II. Юношу готовили в будущие цари, государь воспитывал себе соответствующего преемника — образованного, либерально настроенного, великодушного. Николай Александрович первый поддержал реформы отца, ратовал за конституционную монархию, как в Англии. Но случилось несчастье: занимаясь в манеже конной выездкой, молодой человек упал, повредил себе позвоночник. И хотя вроде бы вначале он пошел на поправку, хворь сопротивлялась, отпускать не хотела — и в конце концов победила. Николай умер в Ницце, находясь там на излечении.
А лицей был основан на личные средства двух друзей — публициста, писателя Михаила Каткова и профессора университета Павла Леонтьева. В обиходе его так и называли — Катковский. И директором сделался именно Леонтьев.
Состояло учебное заведение из двух частей — из восьми гимназических и трех университетских классов. Дети поступали в гимназию, а затем от среднего образования плавно переходили к высшему. Здесь преподавала лучшая московская профессура. И особенно хорошо было поставлено дело с математикой, физикой, филологией, а в последней — с изучением древних языков.
Л. Ц. Н. подарил России многих выдающихся деятелей — вспомнить хотя бы Головина — основателя партии кадетов, генерала Шувалова — героя Русско-японской войны, Грабаря — художника или Бахрушина — театроведа, именем которого назван музей…
И когда в 1868 году встал вопрос, продолжать ли учебу Юре Новосильцеву в рядовой гимназии или идти в только что открывшийся Катковский лицей, то, естественно, предпочтение было отдано последнему. Так решил его отец — Александр Новосильцев, брат Екатерины и Софьи. Сам юрист, лекции читавший в университете, он хотел и сына вырастить юристом. Мнение либерально настроенных сестричек во внимание не бралось.
Двухэтажный особняк на Большой Никитской им достался от их отца — полковника Новосильцева, воевавшего с французами в 1812 году и дошедшего до Парижа.
Одинокие сестры жили вместе с братом, но в своем, отдельном крыле.
Старшая, Екатерина (ей к моменту описываемых событий было уже под пятьдесят), к браку относилась вообще отрицательно. Говорила, что он закабаляет женщину, делает зависимой и бесправной. Вместо семьи занималась литературой — выступала с рассказами, повестями, очерками в «Русском вестнике» и других центральных изданиях под псевдонимом Татьяна Толычева. И особенно прославилась повестью «Рассказ старушки о двенадцатом годе». Находилась в дружеских отношениях и активной переписке с Достоевским, Лесковым, Аксаковым, Фетом, Тургеневым…
Младшая, Софья (ей тогда исполнилось сорок), тоже сочиняла, но по большей части стихи и занималась переводами, например, Пушкина на французский. И она публиковалась — под псевдонимом Ольга Н. (Видимо, аллюзии с пушкинскими Лариными — Ольга, Татьяна?..) Состояла в браке с Энгельгардтом, сыном директора Царскосельского лицея, где учился Пушкин. Но давно жила с мужем порознь, хоть и сохраняла с ним нормальные отношения. Энгельгардт тоже был поэтом, завсегдатаем литературных салонов…
Появление Сашатки Сорокина в их жизни так и осталось бы ничего не значащим фактом, если бы не один случай.
Александр Владимирович Новосильцев со студенческих лет дружен был с Николаем Павловичем Милюковым, архитектором, и они нередко обедали друг у друга. И однажды на обеде в доме Новосильцевых Софья Владимировна спросила:
— А скажите, Николя, знаете ли вы работы крепостного художника из венециановской школы — некоего Сороки? Он ведь, говорят, был человеком Милюковых?
Николай Павлович — крупнолицый, в очках, с пышными усами, — с удовольствием промокнул салфеткой губы и ответил живо:
— Как же мне не знать, дорогая Софи, коли вся усадьба родича моего сплошь в его полотнах! Очень, очень талантливый живописец. Может быть, лучший из гнезда Венецианова!
— В самом деле? — недоверчиво произнес Александр Владимирович, продолжая прожевывать ломтик ветчины.
— Уверяю тебя. Говорю как рисовальщик-профессионал. Удивительные пейзажи — легкие, прозрачные, дышащие жизнью! А портреты! Бог ты мой! Так изобразил Милюкова-старшего — просто поразительно — настроение и характер, мысль в глазах — схвачено доподлинно. — Но потом вздохнул: — И такая судьба ужасная!
— Спился, да?
— Пил, конечно, лихо. Только дело не в этом. Или не столько в этом… Он повесился.
Дамы онемели. У Екатерины вырвалось:
— Бедный мальчик!
Николай Павлович удивился:
— Да какой же мальчик? Лет уж сорок было, я думаю.
— Нет, я говорила про сына Сороки. Он здесь учится, у Набилкова.
Архитектор кивнул:
— Да, припоминаю. Мне кузен говорил. После смерти художника Конон взял парнишку к себе в усадьбу, чтоб служил казачком. А потом отправил на учебу в Москву. На стипендию, учрежденную Милюковым-старшим.
— Что ж, весьма сердечно.
Старший брат Новосильцев недовольно пробормотал:
— Тем у вас других не имеется, что ли, для обеда — кроме как о повешенных?
Софья пояснила:
— Я спросила потому про Сороку, что хотела бы купить что-нибудь из работ его. Как вы полагаете, Николя, кто из ваших близких мог бы мне продать?
Тот пожал плечами:
— Не скажу верно. Надо написать Конону. А уж он у папеньки своего спросит.
— Сделайте одолжение. Лично для меня.
Милюков улыбнулся:
— Исключительно ради вас, дорогая Софи.
Старший же Новосильцев пробурчал:
— Как непросто быть братом экзальтированных особ!
А пока суд да дело, подоспела Пасха 1869 года. И набилковцы, как и все, невозможно оголодавшие за Великий пост, ждали разговения с нетерпением. Вася Антонов, лежа в дортуаре на соседней койке, положив руки под затылок и разглядывая потолок в трещинках, сладостно мечтал: «После всенощной первым дело щей поесть горячих с мясом. И мослы обгладывать, вытрясая мозг. И сметанки, сметанки поболе — ложкой чтоб накладывать на горбушку черного хлеба. А потом утку в яблоках. Из которой прямо жир течет. Расстегаи с вязигой. Курник, уж само собой. И творожную пасху. Крашеные яйца. Пироги с вишневым вареньем к чаю. Чай, конечно, с сахаром, но вприкуску — наливать в блюдечко, дуть и схлебывать. И потеть от съеденного. И лежать, как удав, переваривая пищу. Ощущая полноту счастья». Но Сашатка над ним подтрунивал: «Нешто счастье наше в еде?» — «Ну не токмо, — отвечал Вася с неохотой, — но в еде тоже. Мы с тобой не курим, не пьем, не ухаживаем за барышнями — от чего еще получать удовлетворение? Ходим в гимнастический зал, в мяч играем, семь потов сгоняем, а потом не грех подкрепиться как следует». — «А духовная пища? Разве не приносит приятствие?» — «Да, само собою. Только мы ж не бестелесные ангелы. Нам и чувственных удовольствий подавай».