Тайна Кутузовского проспекта — страница 25 из 62

Пробивать ему пришлось не прописку, а отмену новой статьи, которую закатали Артисту. В клубе, где он начал работать, был детский танцевальный ансамбль, детишки занимались всласть, он им и «полечку» ставил, и «краковяк», заканчивали поздно, не хотели расходиться от дяди Димы... И возьмись откуда нелюди — маленькую Ниночку, девять лет всего, крохотулечка, тростиночка с косичками, опоганили и прирезали в осеннем безлюдном парке...

Налетов ждал неделю, две, поиски ничего не давали. Тогда он нащупал малину, купил водки, пришел туда гулять. Феня его была уникальной, провел толковищу с местными урками, получил след и прихватил двух нелюдей — одному шестнадцать лет, другому семнадцать.

Перед тем как казнить псов, отобрал у них показания, все честь по чести, заставил написать, что пили перед преступлением, где время провели, отчего на такое решились. Связав намертво двух сук, неторопливо сходил домой, взял магнитофон и записал их показания на пленку; слушаешь — леденит... После этого спокойно сунул нож в горло, даже лицо не изменилось...

В городе его судить не решились — народ бы отбил; все стояли за него, бабы криком исходили вокруг милиции, из обкома комиссия приехала, с трудом вывезли в Москву.

Костенко поднял Митьку Степанова, тот подключил коллег, драка за Артиста продолжалась год. Мастодонты грохотали: «Самосуда захотели? Может, линчевать начнем подозреваемых?! А где наше главное завоевание — демократическое судопроизводство?!»

Налетов относился ко всему этому шуму равнодушно, словно бы дело касалось не его; от адвоката отказался; на суде вместо последнего слова задал молодой судьихе вопрос: «А если бы вашу доченьку вот так распяли, тоже б процессуальных норм требовали? Или сами б нехристей исполосовали по глазам бритвой? Если скажете, что ждали бы суда, приговаривайте меня к расстрелу, жить в этой сучьей державе не желаю...»

Крутили и вертели, что, мол, он ничего не замышлял, в порядке аффекта все это у него вышло, а он стоял на своем: «Никакого аффекта, все заранее обдумал, ибо знал, что псы получат исправительную колонию, а оттуда выйдут стервятниками, и не одну мою Нинульку погубят, а десятки детишек, виноватых лишь тем, что народились в нашей стране».

Дали ему срок, но через три года помиловали: весь город отправлял каждый месяц по письму, так Костенко общественность научил, у нас главное, чтоб каплей долбить, отписываться бюрократам надоест, придумают что-нибудь...

И снова Артист поселился за сто первым, опять ему Костенко помог. Каждую субботу приезжал в Москву, тут и повстречался с женщиной — в церкви, где заказывал службу по Кочаряну; тихая, маленькая, в очках, преподаватель химии в техникуме, Диана Артемовна. Женился, работал в заводском клубе, стал авторитетом, не воровским — им он был всегда, — а человеческим.

Вот к нему-то, оторвавшись от боевиков, и пришел Костенко, не в силах скрыть нервный озноб, потому что шел он сюда для того, чтобы снова отправить этого человека в тюрьму, на муку и — вполне вероятно — гибель.


...Ночью, когда Варенов, отпустив такси, медленно поднимался к себе на четвертый этаж хрущобы, Артист, дождавшись, когда тот вставил мудреный ключ в сияющий медью финский замок, сделал два кошачьих прыжка с того пролета, что вел на пятый этаж, схватил лицо Варенова так, что указательный и безымянный пальцы правой руки уперлись в глазные яблоки, а левой рукой нажал финочкой ровно на столько, чтобы металл пропорол куртку, и осторожно ввел Исая в темную квартиру, пришептывая:

— Будешь умным — уснешь живым, Варево...

9

...Людмила Николаевна Дрожжина, по первому мужу Сорокина, оказалась очень крупной женщиной. Глаза у нее были водянистые, чуть навыкате, волосы тщательно крашены, хотя седина у корней безжалостно оттеняла искусственную каштановость. На ней был байковый халат, ужасающей — как и все сделанное отечественной легкой промышленностью — расцветки.

Приняла она Костенко в маленькой комнате, заставленной коробками и дырявыми чемоданами, на радиаторах отопления стояли треугольные картонки из-под кефира и молока, повсюду были разложены скукоженные пластиковые пакетики. Закуток утильщика, а не жилье...

На вопросы женщина отвечала поначалу раздраженно, но, видимо, возраст брал свое — старость любит разговор и воспоминания об ушедшем.

— Так ведь я и не хотела на развод подавать, — говорила она, стремительно лузгая семечки. — Это его мать, она тогда со мной жила, пилила каждый день: «Выкинут из квартиры, в Сибирь сошлют, подавай, дура, бумаги!» А тут и вправду пришли из ХОЗУ, стали метраж обмерять, будто он и так им неизвестный, пугали... Чтоб словом претензию какую выразить, — так нет же... У нас слова только для того, чтоб врать, у нас намеками людей со свету сживают, все кому не лень намекают, ну и начинает страх душить... Я — за ручку, написала по форме: и Хрущеву, и Булганину, и Ворошилову, что, мол, так и так, меня-то за что?! Дошло, видать, письмо, комиссию прислали, а бабка в одночасье от страха-то и померла... Ну, меня и оставили в покое, только через полгода прислали бумагу, чтоб я добровольно одну комнату освободила... А я что, дура?! Одну освободишь, так они и со второй попрут... Вот я и подала на развод, так, мол, и так, не хочу быть женой врага народа... Они перепугались, вызвали меня, говорят, что сейчас врагов народа нет... А потом я за Дрожжина замуж вышла, он сначала у полковника Либачева шофером был, а как всех пересажали при Никите, в дежурной части работал...

— Где он?

— Так оппился и в одночасье преставился... Я ж с магазина каждый день то колбаски принесу, то чекушку, то сырку... Это раньше разрешалось, только теперь злоба людей одолела, при Сталине-то начальство понимало, что на семьдесят три рубля зарплаты не проживешь, разрешали брать, только чтоб не беспредельничать: унес на пятерочку или там десятку, но больше — ни-ни, стыд надо иметь, да и потом не в заграницу воруем, не чужим даем, а себе, народу...

Костенко вздохнул:

— С тех пор Сорокина не видели?

— Ни разу...

— Любили его?

— Вообще-то он непьющий был... Культурный... Только один раз ударил, и то — поделом...

— За что?

— Надька ко мне с деревни приехала, соседка... А тогда ж только по справке можно было в город катать... Иначе разве наш народец к работе приучишь? Потому и еда в магазинах была, что деревенским барьер поставили... Ну а она без всякого разрешения прикатила, лекарства для матери хотела купить, хорошая была женщина, Полина Васильевна, как сейчас помню... Мой-то поздно на работу уезжал, не то что сейчас все валом к девяти прут... Он ночью приедет, отоспится, а к себе часов в одиннадцать шел, не раньше... Ну, посидели мы, мадерки взяли, он с распределителя часто ее приносил, разговорились, она и сказала, что, мол, председатель у них людоед, никого в город не пускает, как Гитлер какой... Он ее повыспрашивал — как змей был хитрый, уж так стелет, такой ласковый, так поддается, — а потом меня в спальню пригласил, да и поучил: «Кого в дом пускаешь, такая-сякая?! Чтоб духу ее не было сей миг!» Прав был, конечно, нельзя закон нарушать... Я не в обиде на него за то, что отлупил, он грамотный, лучше меня знал, что можно, чего нельзя...

— Так вы про него ничего не знаете, Людмила Николаевна? Ни письмеца он вам не написал из лагеря, ни посылки не попросил?

— Я как замуж вышла, мне с Сорокиным нельзя было... Дрожжин-то, я ж говорю, шофером на службе остался, приписали б какую связь...

Кивнув на сковородки, маленькие тарелочки, стоявшие на столе, пустые консервные банки, сложенные под радиатором, Костенко улыбнулся:

— Угощать любите? Стряпать?

— Каждая женщина этому прилежна...

— Наверно, когда с Сорокиным были, от гостей продыху не было?

— Да что вы?! Только Либачев с Бакаренкой и приходили... Они ж в те годы новых к себе не подпускали, только чтоб свои! Да и то, мы, бабы, на кухне, а они в столовой, отдельно... У них же все тайное было, мы только тарелки подносили, стюдень, конечно, первым делом, винегрет, колбаску с сырком...

— После того как Сорокина увезли, к вам никто не приходил от него?

Она махнула рукой, колышаще рассмеялась:

— Ой, да что вы! У них и раньше-то, в хорошие времена, когда Сталин был живой, царствие ему небесное, как кого из ихних в подъезде заберут, так они в упор не замечали жену или там детей, наскрозь них смотрели... Так теперь не умеют, опаскудел народ, бессильные все... Почему порядок был? Потому что в каждом был страх! Разве можно без страха жить?! Только страх совесть и хранит... Э, верни Либачева с моим-то, дай им на недельку воли, все б наладилось! И в магазинах было б полным-полно товару! И болтать бы приутихли! И депутатов этих самых в Сибирь бы — заводы строить!

— Думаете, если депутатов сослать — вмиг бы еда появилась?

— А то?! Раньше поди слово скажи! Вмиг захомутали б! Ну и работали поэтому!

— Ну а с артистами как быть? С писателями? Говорят да пишут.

— Так от них вся беда! Еврей-то этот... как его? Жванецкий... Со сцены над нами глумится, а зрители хохочут и хлопают...

— Сорокин вам про Зою Федорову ничего не говорил?

— Как не говорил?! Еще как говорил! Признался, что влюбленный был в нее, когда холостяковал... В нее все мужики были втюренные... Уж так ее любил, так восхищался, даже карточку ее на стене держал, клеем прилепил, потом ножом сдирал, следы остались, обоев-то не было тогда, композитором каким-то заклеили, Будашкиным вроде б...

— А чего же он ее содрал?

— Сказал «так надо». Вопросы ему задавать нельзя, государственная тайна... «Надо» — значит, «надо»... Потом-то уж люди говорили, что она и не Федорова была на самом деле, а какая-то американка, подменили вроде ее, операцию на лице сделали, чтоб сподобней шпионить... Ее ж и убили за то, что на американца шпионила... Кара все одно настигнет, куда б от нее ни прятался...

— Считаете, что и после тюрьмы шпионила?