Тайна Кутузовского проспекта — страница 30 из 62

— Господи, да что ж мне вам посоветовать-то? Вы, который мучил меня, лишил материнства, бабьей короткой жизни, вы, который... Вы, тот самый, вы... просите совета у меня?..

Подбородок ее задрожал, глаза наполнились слезами, она отвернулась к окну, и в это короткое мгновение он обнял ее холодным, оценивающим взором, вновь потупился, свел лоб морщинами (он научился менять лицо, особенно — враз старить его) и прошептал глухо:

— Что вы почувствовали, когда вас привезли во внутреннюю тюрьму?

— Стыд, — ответила Федорова без раздумий и, утерев глаза пальцами, вновь поворотилась к нему.

— Что?

— Стыд...

— Это когда вас раздели, обыскивая?

— Да нет... Женщины к этому иначе относятся, мы ж к гинекологу ходим, такая доля... Мне за все стало стыдно... За то, что меня — артистку, которую знает народ, могли затолкать в машину и упрятать в тюрьму... За то, что бессловесная женщина в советской военной форме полезла пальцами... Зачем? Искала, не спрятано ли там чего? Те, кто меня брали, знали, что и одеться-то не успела толком... разве не могли ей об этом сказать? Стыдно стало за то, что нет у нас людей, а только истуканчики, которые следуют не мысли и сердцу, а одной лишь инструкции. Стыдно стало за тот мертвящий запах карболки и затхлости, убогий запах извечной, привычной нам несвободы... За вас мне было стыдно — за то, что мучили меня, зная, что я ни в чем не виновата... Достоевского почитайте... У него все про это сказано... За страну стало стыдно... Только это потом случилось уже, во Владимире, когда я — слава тебе, господи, — с Лидией Руслановой в одной камере оказалась... Там и за нас, арестанток убогих, бывало стыдно, когда баба голосила под окном: «Юноша с лицом слоновой кости, карие глаза! Откуси, отгрызи два моих соска...»

— А страшно было?

— Не знаю, — задумчиво ответила Федорова. — Если б вы все быстро делали, а вы ж по-обломовски работали, изморной ленью брали... Месяцы шли, годы... За это время начинаешь смерти жаждать, как избавления... Наверное, Сталин понял наш характер, когда в ссылке среди русских жил, почувствовал, что хоть мы и неумелые обломы, зато совестливые, стыдимся сказать, когда видим, что не так, боимся словом человека обидеть, страшимся врагом назвать врага — если только не чужеземец он, все думаем, образумится, ошибка вышла... Вот он на хребет-то нам и влез... И разобщил народ на квадратики, чтоб вам его было легче держать под мушкой... И в каждом квадрате радиотарелка с утра до ночи в уши — бу-бу-бу-бу... Одно и то же, одно и то же, а раньше-то этого самого репродуктора никто в глаза не видел, новинка, поди не поверь, если месяцы и годы талдычут одинаковые слова, а кто их не повторяет — исчезает из жизни... Повторяй человеку месяц, что он свинья, — поверит... А тут годы бубнили... Чтоб стыд наш гневом залило и бунт заполыхал, надо такого натворить, чтоб каждого задело — а пуще того баб, у которых на руках некормленные дети и дров нет, чтоб буржуйку растопить... А Сталин все мерил жменей: одного — под пытку, другому — орден, третьему — новую комнату, четвертому — расстрел... Чересполосицей народ разомкнул, поставил друг против друга... Стыдно мне было, — повторила Федорова, — только одно и держало, что дочка осталась на воле... Хотя какое там «на воле»... Я была в тюрьме за стеной, она — в тюрьме без стен, разница невелика, гарантий ни у нее, ни у меня не было, не знали мы, что такое гарантии, да и не узнаем никогда...

— Ну ладно, Сталин, все понятно, — согласливо кивнул Сорокин, — а сейчас-то вам разве не стыдно, что не пускают к дочке в гости?

— Еще как стыдно... Так мы ж всегда под глыбой державы жили! Не она для нас, а мы под ней... Сейчас хоть, слава богу, нами правит не больной деспот, так что надежда есть, у Брежнева дети добрые...

— Сын или дочь? — рассеянно уточнил Сорокин.

— А это уж мое дело, не ваше...

— Вот видите, — он сострадающе улыбнулся, — размякли, сказали то, что говорить никому не надо... Хорошо, я — как копилка... Все умрет во мне... А если б на моем месте гад сидел?

— А разве вы не гад? — Федорова вздохнула. — Самый что ни на есть гад.

— Мы ж уговорились, Зоя Алексеевна... Я — палач... Но — одновременно — жертва более сильных палачей... И те, в свою очередь, тоже жертвы... У нас виновных нет, у нас одни расплющенные... А ведь стыд есть сострадание... Сталин-то велел вас к себе привезти, на Ближнюю дачу... А вы в несознанке были... Каково Абакумову? А? Вы об нем подумайте! О Берии подумайте! Сталин ваше кино часто смотрел, он «Подруги» любил, повторял, что хочет побеседовать с глазу на глаз...

— Ну и как же вы посмели ему отказать?

— Расскажу. Только вы к нашему следующему собеседованию постарайтесь припомнить, что с вами было в камере в мае, вскорости после праздника Первомая... У нас тогда цепочка получится: вы — я, я — вы... Чем не сенсация?!

После этой беседы он провел тщательную работу: слетал (никому не доверил) в Краснодар, повстречался с нужными клиентами (его группа работала в тесном контакте с начальством из Сочи, имевшим выходы наверх; гарантировали передачу цехам необходимых станков и сырья), договорился со старым дружком, что тот отправит в Москву несколько людей с посылками для актрисы: «Надо побаловать любимицу народа фруктами, не умеем хранить память, оттого и живем в дерьме, найдите к ней подходы по своим каналам, посмотрите, с кем она тут контактовала во время гастролей, оттуда и тяните». Вернувшись в Москву, вышел на тех, кто был знаком с солистом оркестра МВД Геной Титовым, пустил по Москве информацию о том, что он не просто квартировал у Федоровой, но выполнял ряд ее поручений коммерческого характера — купить что, продать, да и, мол, тянуло его с детства к пожилым женщинам, форма эдипова комплекса. Только после того как зашуршало в городе, отправился на вторую встречу, дав задание своей команде искать неудачливого литератора, который сидит без денег, считая при этом, что в его бедственном положении виноваты вездесущие враги, а никак не он сам...

11

— Ты меня хорошо знаешь, Вареный? — переспросил Артист, пробуя лезвие финки о ноготь большого пальца. — Что замолчал? Комбинируешь? Отвечай! Зря мыслью танцуешь, проиграл — толкуй.

— Я ж говорю, по кликухе — знаю.

— Это понятно. Меня все блатные по кликухе знают. Я спрашиваю, как ты меня знаешь? Хорошо или понаслышке?

— Хорошо.

— Кто тебе про меня говорил?

— Леня.

— На Руси полмильона Лень. Кликуха? По какому делу проходил?

— Косой... В Донецке брал кассу...

— В Новочеркасске он кассу брал... Кем ты ему был?

— Я не жопник, не подставлялся... Массаж делал, брюки гладил, подарки принимал как близкий...

— Ну и что он тебе про меня рассказывал?

— Говорил, что вы ему учитель.

— Верно говорил. Значит, если ты ему близкий, то мне ты — флендра, в рот написаю — проглотишь. Так?

— По закону — да.

— Сомневаешься, что ль?

— Я говорю — по закону имеете право.

— По закону я на все имею право. А ты проглотишь?

— Вы мне предъявите, в чем я провинился? В чем предмет разбора? Из-за чего вы начали толковщину?

— Это не толковщина, Вареный... Это процесс... И чтобы ты понял, отчего я заявляю эту толковщину процессом — хотя мне с тобой толковать не положено, ты масенький для меня, такими, как ты, я расплачивался, на кон ставил, — расскажу тебе случай про то, как два авторитета пошли в побег... Они шли через мордовскую тайгу, понимая, что их уже объявили в розыск... Шли по компасу, ели четыре сухаря в день и один кусок вяленого мяса. И однажды ночью к их костру вышел медведь и попер на одного из друзей, и шваркнул его лапой по спине... А второй не потек, схватил тлеющее полено и засадил в глотку медведю и поворотил зверя на себя... А в этот миг я — да, да, я тебе, если дотолкуемся, спину свою покажу — успел выхватить из-под рюкзака штык и засадил его медведю в шею... Я не знаю другого человека, который бы пошел с поленом на медведя, только чтоб друга спасти... Таких людей на этой грешной земле больше нет, Вареный... Таких людей надо оберегать и холить... А вы этого человека убили...

— Кого вы имеете в виду?

— Ястреба.

— Мне эта кликуха неизвестна.

— Это не кликуха. Фамилия.

— Я такого не знал. Зря вы мне выдвигаете это обвинение. Если недостаточно моей клятвы, скажите, когда и где это было, я выставлю алиби, и, если вы мне не поверите, можете пригласить кого хотите для официального разбора.

— Подумай еще раз, Вареный. Я отдаю себе отчет в том, что ты не был скрипачом в этом деле, не ты вел соло, ты шел вторым, стоял на шухере, ждал в машине — это мне понятно... Но то, что замазан его кровью, для меня ясно.

— Жизнью клянусь, не мазался!.. Ничего об этом Ястребе не знаю!

— Хорошо... Что ты делал неделю назад?

— На даче дох.

— На малине, что ль?

— Нет... Мы малин не держим... Нормальная дача...

— А потом?

— Потом был в деле.

— В каком?

— Отношения к Ястребу не имеет. По закону могу не отвечать, другое число.

— Хорошо... Кто подтвердит, что ты дох на даче? Семь дней назад, день и ночь, главное — ночь?

— Нянька.

— Блатная?

— Нет.

— Какая же ей вера? Ты выставь мне свидетеля, который ботает по фене и готов ответить перед нашим законом, я ж не один буду решать, со мной еще два авторитета в деле...

— Официально заявляю: няньку можно взять в толк, она проверенный человек, покрывать ложь не станет.

— Мне нянька не нужна... Мне твой пахан нужен, Вареный. Я ему хочу этот вопрос задать. Если он тебя отмоет и даст мазу, я пойду по другому следу.

— По закону я не имею права отдавать пахана. И вам это известно лучше, чем мне, потому что вы не просто законник, но и авторитет...

— Пеняй на себя, — задумчиво ответил Артист и, не спуская глаз с Вареного, медленно, словно бы с натужной болью, откинулся на спинку стула. — Где телефон?